Шрифт:
Закладка:
– Стало быть, муж никак не может заполучить мальчика!.. Она-то надеялась, что мальчишку старики Вийомы еще как-нибудь переварят; но уж девочку-то ни за что не потерпят.
– Согласен, – подхватил доктор. – Известие о беременности настолько сразило их, что оба слегли. И даже позвали нотариуса, чтобы зятек даже никакой мебелишки не получил в наследство.
Они посмеялись. Только священник потупился и хранил молчание. Госпожа Эдуэн встревожилась, не болен ли он. Да, он чувствует, что очень устал, и ему надо отдохнуть. И, сердечно распрощавшись с собеседниками, аббат двинулся по улице Сен-Рош все так же в сопровождении доктора. Перед церковью тот внезапно спросил:
– Что, скверная у нас клиентура?
– Вы о ком? – удивленно спросил священник.
– Об этой даме, что торгует тканями… Плевать ей и на вас, и на меня. Она не нуждается ни в молитвах, ни в пилюлях. К чему они, когда у человека все хорошо.
Доктор удалился, а священник вошел в церковь.
Из широких окон с белыми, желтыми и нежно-голубыми стеклами витражей падал яркий дневной свет. Тишину пустынной церкви, где в безмятежном сиянии дремали облицованные мрамором стены, хрустальные светильники и золоченая кафедра, не нарушали ни звуки, ни шорох шагов. Это была благоговейная отрешенность, роскошная нега буржуазной гостиной, где ради большого вечернего приема с мебели сняли чехлы. Только у капеллы Богоматери Семи Скорбей молилась женщина, глядя, как пылают свечи, распространяющие запах горячего воска свечи.
Аббату Модюи хотелось домой. Но охватившее его сильное смятение и настоятельная потребность заставили священника войти в церковь и остаться здесь. Ему казалось, что Господь взывает к нему далеким и едва различимым голосом, а он не может различить Его велений. Священник медленно шел вдоль нефа церкви и пытался разобраться в себе, унять свои тревоги. Когда он обходил хоры, все его существо потрясла необычайная картина.
Позади лилейно-белой капеллы Пресвятой Девы, за драгоценными украшениями капеллы Поклонения волхвов, где семь золотых светильников, семь золотых канделябров и позолоченный алтарь мерцали в рыжевато-коричневом свете золотистых витражей, в глубине, в далекой таинственной тьме за скинией ему явилось трагическое видение, потрясающее своим драматизмом и простотой: распятый на кресте Христос между рыдающими Марией и Магдалиной; освещенные сверху невидимым лучом, эти белые статуи отчетливо выделялись на фоне голой стены, словно бы выступали из нее и росли, превращая кровоточащую человечность этой смерти и этих слез в божественный символ вечной скорби.
Ошеломленный, священник рухнул на колени. Он сам выбелил этот гипс, устроил такое освещение, сам подготовил это грандиозное зрелище и, когда сняли леса и архитектор с рабочими ушли, первым испытал потрясение. От невыразимой суровости Голгофы веяло холодом, леденящее дуновение сбило его с ног. Ему казалось, что он почувствовал дыхание Господа, и он склонился перед Ним, раздираемый сомнением, терзаемый страшной мыслью о том, что он, возможно, плохой пастырь.
О Господи, неужто пробил час, когда пора перестать таить под покровом религии язвы этого гниющего мира? Стало быть, он не должен больше способствовать лицемерию своей паствы, быть церемониймейстером, который управляет парадом глупостей и пороков? Должен ли он позволить всему рухнуть, даже если сама Церковь будет погребена под обломками? Да, таково, без сомнения, было Божественное повеление, ибо у него уже недоставало воли двигаться вперед среди мирской тщеты и он изнемогал от бессилия и отвращения. Он задыхался; на него давила вся та грязь, с которой он соприкасался с утра. И, протянув руки в страстной мольбе, он просил о прощении, о прощении за свою ложь, за трусливое попустительство и за тесное соседство с бесчинствующими. Страх перед Господом охватывал все его существо, он видел Бога, который отвергал его, который запрещал ему и дальше злоупотреблять Его именем, Бога разгневанного, решившего наконец истребить преступивший Его законы народ. Вся светская терпимость исчезала, уступив место безудержным угрызениям совести, и оставалась лишь вера христианина, испуганная, мятущаяся в слепых поисках спасения. Каков же верный путь, Господи, как следовало поступить среди этого доживающего свой век общества, которое прогнило насквозь, вплоть до священников?
И тогда, не отводя взгляда от Голгофы, аббат Модюи разрыдался. Он плакал, как Мария и Магдалина, он оплакивал мертвую истину, опустевшее небо. А в глубине, среди мраморов и драгоценных украшений высился огромный гипсовый Христос, в котором уже не осталось ни капли крови.
XVIII
В декабре, на восьмой месяц своего вдовства, госпожа Жоссеран впервые согласилась поужинать не дома. Впрочем, ужин был почти семейный, у Дюверье, – им Клотильда открывала новую череду своих зимних суббот. Накануне госпожа Жоссеран предупредила Адель, что той придется спуститься помочь Жюли вымыть посуду. В дни приемов эти дамы уступали друг другу свою прислугу.
– Главное, постарайся работать как следует, – посоветовала служанке госпожа Жоссеран. – Не знаю, что с тобой в последнее время, ты какая-то вялая… И при этом безмерно растолстела.
Адель же попросту была на девятом месяце беременности. Она и сама долгое время полагала, что толстеет, хотя это ее удивляло. И она, вечно голодная, с пустым желудком, страшно злилась, когда хозяйка при гостях, указывая на нее, торжествующе заявляла: те, кто упрекает ее, что она отмеривает служанке хлеб по весу, пусть пойдут и глянут на эту толстую обжору – что, у нее живот округлился не оттого, что она хорошо питается? Когда же Адель наконец, при всей своей глупости, поняла, какая беда с ней стряслась, она раз двадцать сдерживалась, чтобы со всей прямотой не рассказать, в чем дело, хозяйке, которая и правда злоупотребляла ее положением, чтобы вся округа поверила, будто она хорошо кормит прислугу.
Но с этого момента Адель от страха совсем одурела. В ее слабом сознании всплыло то, что ей внушали в родной деревне. Она решила, что опозорена, вообразила, что, если она признается в своей беременности, за ней придут жандармы, и, чтобы скрыть это обстоятельство, употребила всю хитрость дикого зверя. Она скрывала приступы тошноты, невыносимые головные боли и страшные запоры, которыми страдала. Дважды, помешивая соус у плиты, она думала, что ей пришел конец. К счастью, она больше раздалась в бедрах, и живот выпирал не слишком; и хозяйка так ничего и не заподозрила – напротив, она даже гордилась этой чудесной дородностью. Вдобавок бедняжка так утягивалась, что едва дышала. Ей казалось, что живот у нее не такой уж огромный; только вот ей все-таки было тяжело мыть кухню. Последние два месяца стали для Адель самыми мучительными из-за постоянных болей, которые она переносила в героическом молчании.
В тот вечер Адель отправилась спать около одиннадцати. Мысль о завтрашнем вечере приводила ее в ужас: опять работать как вол, опять терпеть понукания Жюли! А она уже не могла ходить, да и низ живота сильно крутило. Однако роды по-прежнему представлялись ей далеко и как-то смутно; в надежде, что все в конце концов уладится, она предпочитала не думать о них, отложить эти мысли на потом. Потому-то она никак и не готовилась, и вдобавок она не знала симптомов и была не способна ни вспомнить дату, ни высчитать срок; она попросту не думала об этом и не строила планов. Только лежа на спине в постели, она чувствовала себя хорошо. С вечера подморозило, поэтому она улеглась, не снимая чулок, задула свечу и стала ждать, когда ей станет тепло. Она уже засыпала, но слабая боль заставила ее снова открыть глаза. Кожу как будто слегка пощипывало, словно какая-то муха жалила ее в живот вокруг пупка; потом пощипывание прекратилось, и она, привычная к странному и необъяснимому, что происходило в ней, совсем успокоилась. Но вдруг, после получаса дурного сна, ее разбудила тупая резь. На сей раз Адель разозлилась – неужто теперь еще и колики начнутся? Хороша же она будет завтра, если придется всю ночь бегать на горшок! Ее еще вечером беспокоила мысль о расстройстве желудка, она ощущала