Шрифт:
Закладка:
— Вы правы, Наденька, — согласился он, — война изменила и всё и всех. Вот и мы с вами совсем другие. Порой мне кажется, что я, моя довоенная жизнь, всё, что там было у меня, и хорошее и плохое, это не моё, словно бы не я, а другой, чем-то на меня похожий человек, жил, как в той детской сказочке — помните: в некотором царстве, в некотором государстве… Я закурю, если позволите?
Она согласно кивнула головой, и он закурил. Ходил по кабинету, и сапоги его поскрипывали при каждом шаге, а может, это не сапоги, а половицы старые скрипели? Когда он останавливался рядом, она чувствовала, как от него пахнет одеколоном — ещё там, в коридоре, Надя уловила этот запах, и тогда уже он что-то напомнил ей, а вот теперь вспомнила: тогда, летом сорок первого, в тёмном зале поселкового клуба они смотрели фильм «Сердца четырёх», сидели в последнем ряду, и Надя вот так же, как теперь, уловила запах одеколона «Красная Москва»… «Нет, не всё изменилось, — подумала она, — вот и одеколон у него всё тот же».
— А знаете, — он сел в кресло перед Надиным столом, пачку «Казбека» положил на стол, как тогда в буфете на вокзале, — после того боя, на разъезде, со мной что-то странное произошло. Вот как в кино бывает, механик гонит ленту, и в зале кричат ему «сапожник», и у меня что-то похожее было. Вдруг промелькнуло всё, вся моя жизнь, как на том быстром экране, и не осталось почти ничего. Так, три, пять кадров всего… таких, какие мне захотелось бы остановить или повторить опять, а остальные…
— Всего пять кадров? — удивилась Надя. — Из всей-то жизни!
— Вам кажется мало? Может быть. Всё дело в том, какими глазами смотреть, чем мерить. До той минуты, до разъезда, я вообще ничего не мерил, жил как жилось. Зато и день порой казался, — он усмехнулся, — таким долгим, как вся жизнь. И вот, представьте, в одно прекрасное утро… Да, ещё утром всё, кажется, было хорошо и прекрасно, и даже общая тревога, когда мы ехали на тот разъезд, даже мысль, что опасность вот она, совсем близко, и это меня не пугало. Ехал и думал: наконец-то дождались! Сейчас-то мы им покажем! А тут машина, как назло, забарахлила. Майор наш, начальник школы, выходит из себя, мы тоже чуть ли не с кулаками на шофёра: давай гони, такой-разэтакий, винтовками машем, точь-в-точь, как ваши мальчишки сопливые в парке. А шофёр, пожилой дядька, сверхсрочник, гимнастёрочка на нём старенькая — не со времён ли гражданской ещё? — ковыряется в моторе, на нас через плечо оглядывается и говорит: куда, мол, спешите, ребятки, куда торопитесь, туда-то мы все успеем, а за эту вот минуту… И так спокойно вещает нам: эту, мол, минутку я вам специально решил приберечь, потому как таких минут у вас, может быть, раз, два — и обчёлся.
Резко поднялся и опять заходил по кабинету, потом остановился у окна, сказал задумчиво, кивнув за окно головой:
— Там всё и было. — Помолчал, глядя на дорогу, которая уходила из парка к посёлку. — Так вот и понял я тогда, что жизнь-то не днями, не годами мерить надо, а каждым мигом. Там, на краю, я понял это.
Оглянулся на Надю, будто спросить хотел: поняла ли, о чём он? И она согласно кивнула головой: ещё бы ей не понять, ведь и с ней такое же было, и это чувство подаренной от жизни минуты, подаренной для того, чтобы дальше жить, ей тоже знакомо, и она могла бы, наверное, рассказать ему об этом, но не сейчас, потом когда-нибудь… Если представится такая возможность…
И всё-таки что-то смущало её в рассказе Сергея, с чем-то, ещё не сознавая того, она не хотела, не могла согласиться, и если соглашаться теперь в одном, думала она, то нельзя, наверное, так просто принять другое — вот эту готовность его вдруг взять и забыть всё, что было там, за той, как он сказал, чертой, или за краем. Что же выходит? Жил человек, совершая поступки, хорошие или дурные, жил не один, а среди людей, которые знали его и помнили таким, каким он был тогда, и вот человек этот заявляет однажды: я это не я, не путайте, мол, меня нынешнего с тем, кем был я когда-то. Но ведь был же, был, и куда от себя денешься! И не настолько же изменила нас война…
Нет, не станет она заводить с ним этот разговор, к чему? Пусть живёт как живётся. Может, ему так удобнее, проще. И ещё подумала: а ради чего он начал, куда всё-таки клонит?
Но он и сам, видно, понял, что затянул исповедь. Подумал при этом, что поездка его, на которую он решился вчера так неожиданно и скоро, немало удивив тем своих друзей-офицеров, сидевших вместе за шумным столом в ресторане, и эта встреча с Надей, от которой он смутно ждал чего-то… Нет, не такой представлялась она ему. В той картине, какую успел нарисовать себе, не было ни этого скучного директорского кабинета, ни сдержанности, почти холодной, ни этого, с трудом скрываемого недоумения, вызванного пусть неожиданным, но всё же обещанным однажды его приездом…
Вчера, когда просил у майора Егорова машину, он что-то напридумывал себе и им, сидящим за столом, помнится, даже намекнул, что от поездки этой чуть ли не будущее его зависит, счастье, можно сказать. Ради будущего, ради счастья фронтового друга майор Егоров готов был сделать всё и без лишних уговоров дал Езерскому свою служебную машину.
Потом, уже в машине, по дороге в Лугинино, Сергей спросил себя: а нужна ли ему эта встреча? Чего он ждёт от неё? И решил, что нужна. В чём-то ему и в самом деле хотелось разобраться, проверить себя самого, а может, что-то другое проверить — то неожиданное, однажды, давным-давно, промелькнувшее в нём живым огоньком, светлое — нет, даже не чувство, скорее, предчувствие чего-то необыкновенного, радостного, к чему тянулась его душа…
В сорок втором, когда получил свой первый орден, вдруг спросил себя тщеславно: кому бы он хотел показаться теперь, вот так — с новенькой Красной Звездой на гимнастёрке? Ну, матери, отцу — это само собой… А ещё? Ведь был ещё кто-то… И припомнил, и удивился даже: ведь не забыл, оказывается!.. И весь день жил в смутном и радостном смятении, не понимая, что происходит с