Шрифт:
Закладка:
А дядя Фёдор остался в отряде. На прощанье сказал Полине:
— Ты это, не серчай на меня. И не поминай лихом. Может, я в жизни и в сам деле не с той ноги плясал. Потому плохой танцор и получился. Попробую-ка по-другому доплясать, а уж как выйдет, не знаю. А эроплан этот не по мне. — Махнув рукой на самолёт, шагнул к Полине, неловко поцеловал её в щёку, сказал смущённо: — Свои, однако…
— Да брось ты, Фёдор, — не удержавшись, всплакнула тётя Поля, — чего зря казнишь-то себя, нашёл время. Сам берегись и пострела-то нашего, — она Саньку имела в виду, — погляди за им, коль объявится. И дай весточку, отпиши, как и что…
Но не дождались они вестей от Фёдора. Да и то сказать: куда, по какому адресу мог бы послать он тёте Поле обещанное письмо? Это плохие вести человека где угодно отыщут — вон как с тем письмом из госпиталя, — а хорошие не больно спешат. Тётя Поля ждала хороших вестей, на них надеялась и потому между делом поругивала «старого чёрта».
И лишь осенью, в сорок четвёртом, когда вернулась в Лугинино, узнала Надя, почему молчал дядя Фёдор.
Однажды группа партизан попала в окружение. Дядя Фёдор тоже был в той группе — упросился ребятам дорогу показать. Стали уходить от карателей, а он остался, решил взять огонь на себя. Как Алёша однажды. Ребята успели уйти, а он…
Ещё в сорок третьем, там, в эвакуации, Наде в руки попалась газета с указом о награждении орденами и медалями группы партизан. Стала читать список награждённых — и вдруг… Господи! Глазам своим не поверила: неужели Лидка, её школьная подруга! Имя, фамилия — всё совпадает. Ну, конечно, она! Надо же — орденом Красного Знамени…
От радости до конца не дочитала, схватив газету, побежала тётю Полю искать. Нашла, усадила её рядом, задыхаясь, стала вслух читать и тут увидела: на той же строчке, следом за фамилией, в скобочках было написано мелко: посмертно…
2
О встрече с Алёшиной матерью она думала уже давно. Ругала себя: ну почему до сих пор не смогла, не навестила?.. И возможность была. Не сидеть бы тогда на пристани, ожидая, когда подойдёт пароход и начнётся посадка, а добежать бы сразу до той знакомой улицы, минут десять-пятнадцать — вся дорога. В конце концов письмо-то она могла написать, ну, хоть коротенькую записочку. А могла ли? От одной мысли о том, как она обо всём напишет, сердце, казалось, холодело в груди. В самом деле, как написать об этом!
А потом начались хлопоты, суета на речном вокзале, посадка на пароход, которым их в тот же день — с самолёта да на пристань — из Волжска дальше отправляли, а тут ещё разговоры тревожные, что где-то на Волге, вчера или позавчера, фашистские самолёты бомбили пароход с беженцами — тут уж было не до письма!
А в сорок втором, когда радио принесло долгожданную весть, что Волжск освобождён, плакали от радости, обнимались тут же, у репродуктора, и с того дня уже стали ждать, что не сегодня-завтра освободят и Лугинино, и тогда, ну, пусть не сразу, сразу-то и билетов на поезд не достать, пусть через месяц-другой — дождутся, вытерпят, не такое терпели! — и поедут домой.
Тогда же, в этой общей радости, в ожидании новых добрых вестей, она сказала себе: может, и не стоит теперь торопиться с письмом? Пока идёт почта, они и сами поедут, и неизвестно ещё, что скорее, сами они или письмо…
Но возвращаться пришлось не скоро. От прежнего детского дома, из тех ребят, с которыми добирались до Тетюшей, осталось четверо. Остальные — кто в ФЗУ, кто на работу устроился. А тут стали новые прибывать — привозили их вместе с бойцами ранеными санитарные и другие поезда. Такие же сироты, без отцов, без матерей, но всё равно уже как будто и не свои, не лугининские. Они-то и задержали Надю с тётей Полей в Тетюшах ещё на два года: весь детский дом в Лугинино не повезёшь, но и здесь не оставишь. Ни воспитателей, ни учителей…
Лишь осенью сорок четвёртого после многократных запросов в район — помогите, мол, вернуться домой — пришёл наконец вызов: «Надежде Ивановне Строевой прибыть для формирования Лугининского детского дома…» Тётю Полю и Любу оставила — на них тоже нужно было вызов оформлять — и на четвёртые сутки, с пересадками, с утомительно долгими стоянками на каких-то станционных задворках, добралась наконец до Волжска. Здесь была последняя пересадка. Приехала в полночь, а поезд, оказалось, уходил рано утром, и надо было ждать. Вместе с другими пассажирами зашла в полутёмное здание вокзала. Найти свободное местечко, притулиться где-нибудь на лавочке и подремать до утра — ни о чём другом ей и думать не хотелось.
Хмурый, небритый дядька, в потрёпанном военном бушлате с пустым, заткнутым в карман рукавом, то ли от скуки, толи от жалости, заметив растерянно остановившуюся в дверях пассажирку, шевельнулся на лавке, позвал:
— Давай подсаживайся, коль не брезгуешь, — попытался передвинуться к краю, освободить Наде место, но как-то неловко, беспомощно ёрзнул на лавке, усмехнулся криво. — А эту штуку, — кивнул головой на мешок, стоявший справа от него, — скинь-ка его под лавку, пусть знает своё место.
Она подошла нерешительно и уже взялась было за лямку мешка, как вдруг увидела, что безрукий дядька ещё и без ноги: пустая, как и рукав, штанина, наполовину подвёрнутая, болталась над грязным полом, а из мешка, за который ухватилась она, торчала нога.
— Да ты не бойся, — дядька перехватил её испуганный взгляд, — она протезная. — И усмехнулся: — Вот приеду домой, присупоню её, родимую, и плясать пойду… Позовёшь на свадьбу, покажу, какие кренделя выкидываю. Я ж до войны первый плясун на деревне был, за что девки меня и любили. Теперь вот на железной плясать стану, — он бросил взгляд на свой мешок. — Мне бы руку ещё, такую же стальную, чтобы обнять так обнять… Как думаешь, научатся делать такие? Я думаю, научатся. Вот с головой, с другой какой частью тела — это, пожалуй, трудней, а руки запасные нашему брату давать будут. Работать же надо!
Поставив мешок с протезом на пол, Надя присела рядом с разговорчивым дядькой. Сидела и думала: «А если б и Алёша ко мне вот такой же пришёл, безрукий и безногий… Приняла бы его, жить с ним смогла бы?» Спросила себя как-то неопределённо, просто представила ту женщину, к которой