Шрифт:
Закладка:
Речка имела звонкое и загадочное название: Кармелик. Что скрывалось за этим названием, никто в селе не знал, да и вряд ли задумывались над этим. Села же, расположенные по раке, носили исконно русские названия: Гусиха, Вишневый Гай, Горелое, Воздвиженка и вот наше, Романиха.
Кармелик, не доходя до Романихи, делал крутую петлю, будто чего-то испугался когда-то, прыгнул в сторону, пробежал немного и, опамятовавшись, снова повернул к старой линии и у села выпрямился.
С другой стороны этой петли плавным полукругом поблескивала старица с неширокой поймой, заросшей осокой, а у небольших, но глубоких омутов — камышом и мелким кустарником.
Участок земли между Кармеликом и старицей назывался в селе Родниками. Это был заливной луг — настоящее золотое дно, где почти ежегодно родились хорошие травы, и крестьяне исстари берегли эти сенокосы, ухаживали за ними, очищая поверхность от коряг и кочек, от всякого мусора, попадавшего сюда в водополье.
Весной, когда занятия окончились, нашу ветхую деревянную школу, стоявшую на крутом речном обрыве, начали капитально ремонтировать и делать к ней пристрой еще на три класса.
Заведующий школой Петр Ильич неожиданно заболел, слег в больницу и попросил меня задержаться в селе и проследить за стройкой.
Целыми днями я торчал там, часто брал в руки топор или рубанок, помогая плотникам, ходил в сельский Совет или в правление колхоза насчет материалов, подвод, плотников, и дело двигалось споро и весело.
Деревянная церквушка с покосившейся колокольней и сломанным крестом, стоявшая рядом со школой, будто с грустной завистью поглядывала сверху вниз на свою многолетнюю соседку, оживавшую на глазах.
Однажды, перед вечером, пригласил меня председатель колхоза Алексей Михайлович проехать с ним по ближним полям и посмотреть посевы. Я был рад этому. В легкую двуколку, которую в Поволжье зовут «бедой», был запряжен правленский жеребец Самсон, на котором ездил только сам председатель, да и то редко.
Приближался сенокос, и в полях было безлюдно. Мы ехали по ровной полевой дороге, между посевами, поднимаясь по пологому склону сырта. Алексей Михайлович часто останавливал Самсона, спрыгивал с двуколки, а следом за ним всегда и я. Подойдя к полю, он опускался на корточки, трогал растения, ковырял кнутовищем, а чаще пальцами землю и радостно и возбужденно говорил:
— Ты гляди, гляди сюда, Григорий Иванович, гляди… красота-то какая. Влаги еще полно… С хлебом будем сегодня… И рожь, и яровые… Рожь-то уже в колос все гонит. — Он бережно ощупывал растеньице. — Гляди-ка, колосок-то в пазухе у пшенички… Понял? Вот он миленький. — И Алексей Михайлович начинал заразительно хохотать. Смех вдруг внезапно обрывался, и он, сдвинув на затылок фуражку, произносил уже озабоченно: — Еще бы дождичка недельки через две. Вот бы… Иль хотя бы ветра горячего не было.
И так повторялось почти у каждого поля. Он обычно называл не только день, когда тут или там сеяли, но и кто сеял.
— Стой, стой, послухай, Григорий Иванович, послухай… — и он подносил палец к уху, как камертон, все лицо его — глаза, полуоткрытый рот — выражали высшую степень радостной сосредоточенности, и я невольно замирал вместе с ним, не зная пока, что он слушает.
— Слышишь? А? Шуршит, брат… Это хлеб растет, хлебец… О-о-о, бра-а-т…
Незаметно мы оказались около Новенького пруда, расположенного на высоком склоне сырта. В колхозе было еще три полевых пруда — Полынный, Дохлов и Вишневый.
Сойдя с повозки, мы прошли на плотину, под тень могучих ветел. Отсюда хорошо были видны поля, село, казавшееся с высоты неузнаваемо чужим, низким. Солнце уже заметно сползло с полуденной высоты, и в этот час безмолвная степь была особенно хороша своим покоем и умиротворенной тишиной.
Часа через два мы возвращались домой, подъезжая к селу уже с другой стороны. Самсон шел спокойно, но ходко, весело поматывая головой и звеня удилами. Мы о чем-то оживленно разговаривали между собой.
У самого села, на выгоне, нам повстречался полевод и сообщил, что в Родниках остановился большой табор цыган, а их лошади пасутся на лучшем участке заливных сенокосов.
Алексей Михайлович зашумел, стал ругаться, а он это умел, угрожающе замахал кнутом, он был горячий человек и в селе за глаза многие его называли «заводным».
— Ах, бродяги! Ну я им сейчас дам перцу с луком. Я им покажу. Нашли в чужом дворе оглоблю, — кричал он и, повернув лошадь, натянул вожжи.
Действительно, вскоре мы увидели у старицы около десятка белых шатров.
— Смотри-ка, Григорий Иванович, правда ведь цыгане. Ну, я им сейчас дам, я им устрою спектакль!
Дорожка была ровная, заросшая густым муружником, и мы, скрываемые кустарниками, почти бесшумно и незаметно подкатили к табору.
Не успели мы сойти с двуколки, как ее тут же окружили цыганята. Они гладили лошадь, ощупывали сбрую, украшенную медными блестящими бляхами, громко и восхищенно цокали языками, двое или трое из них уже забрались в повозку, но кто-то из подошедших взрослых цыган крикнул на них, и они, как воробьи, вылетели из двуколки, но ни один из них не убежал.
Со всех сторон шли цыгане, многие здоровались с председателем за руку. Толпа увеличивалась и плотно окружала нас. Председатель, держа в руках короткий кнут, одернул рубашку и, придав своему лицу важное начальственное выражение, громко спросил:
— Кто тут у вас за старшего? А?
Люди молча расступились, и мы увидели цыгана, который спешил нам навстречу. Возраст его определить было трудно, да по своей молодости я и не умел этого делать. Уже одна густая черная борода, как мне казалось, делала его пожилым. Он был в чистой белой рубахе и черной жилетке, застегнутой на все пуговицы. Широкие шаровары были заправлены в новенькие хромовые сапоги. Высокий, плотный и, видать, физически крепкий, он шел спокойно, но с нескрываемо радостным выражением лица.
А лицо его мне показалось очень выразительным: красивое, умное, особенно глаза, которые смотрели прямо, открыто и доброжелательно, словно он только нас и ждал, как желанных гостей.
— О-о, начальник приехал! Здравствуй, начальник! — и он, широко улыбаясь, протянул председателю, словно давнему хорошему другу, обе руки.
— Кто вам разрешил тут остановиться? — подавая руку, спросил Алексей Михайлович.
— Кто же, кроме бога, — насторожился цыган, но улыбку не спрятал, — кто же, кроме него. Что-нибудь случилось, товарищ начальник? — И он обвел притихшую толпу суровым взглядом. — Разве кто обидел или что?
В толпе загудели: люди с удивлением и обидой пожимали плечами.
Цыган оказался человеком, знающим себе цену: