Шрифт:
Закладка:
Он затянулся папиросой и медленно выпускал дым, чуть-чуть прикрыв глаза тяжелыми веками и, кажется, медлил, чтобы собраться с мыслями.
— Что скрывать, разговор трудный, неприятный для меня, но неизбежный. Я пришел с единственной целью — извиниться перед вами, Вера Николаевна. Нет, не только за поведение сына, но и за собственное. Поверьте, пожалуйста, но я тогда ничего не знал о том происшествии.
Вера Николаевна грустно улыбнулась, пожала плечами и промолчала. Ее молчание смутило Сунаева еще больше, и он снова заговорил.
— Конечно, я догадывался, что что-то произошло. Догадывался, но что поделаешь, рассудок всегда противится восприятию горькой истины и ищет любую лазейку, любую надежду, чтобы обмануть совесть, защитить свое тщеславие и самолюбие. — Он сделал паузу, глубоко вздохнул и, кажется, совершенно искренне произнес: — Но во мне, наверно, что-то все же осталось от лучших времен. И вот я пришел…
Павел, растроганный этим признанием Сунаева, смотрел на него с нескрываемым сочувствием. Как всем истинно добрым и отзывчивым на чужое горе людям, ему уже хотелось сказать что-нибудь такое, что могло бы чуточку утешить Сунаева, но он промолчал.
А Вера Николаевна была по-прежнему убеждена, что это всего лишь вступление к главному разговору. Она судила об этом по каким-то своим внутренним меркам, не зная ни его жизни, ни его характера и, в сущности, впервые видя его так близко в этой странной жизненной ситуации. Она ждала, что сейчас непременно последует что-то другое, хотя ей не хотелось бы, чтобы он заговорил о какой-то просьбе, потому что это окончательно унизило бы его в ее глазах.
Он, склонив голову, будто внимательно рассматривал широкие кисти своих рук, скрещенно лежавших на столе. И снова возникла неловкая пауза, явно смущавшая всех.
Вера Николаевна видела, что перед ней сидел сейчас совсем другой Сунаев: заметно постаревший, утративший свое прежнее величие, свой привычный апломб. Недавняя ее воинственность по отношению к нему неожиданно стала затухать, но не от чувства жалости и всепрощения, а от понимания, что все это происходит в ее доме, что перед ними человек, годящийся им в отцы, с именем которого они связывали некоторые жизненные надежды.
Чтобы разрушить возникшее за столом молчание, Вера Николаевна спросила Сунаева: рассказывал ли ему об этом случае сын?
— Нет. А я не успел его об этом расспросить, хотя мне кое-что известно теперь. Но, что скрывать, для нас это не было открытием, — и он с грустью покачал головой.
— В последние дни у меня несколько ослабло желание строго расправиться со своими обидчиками, хотя оно не исчезло и, думаю, не исчезнет. Не потому, что он ваш сын, а меня больше волнует другое: в чем корень зла? Я всегда представляла себе, что хулиганство рождается в какой-то определенной и, прежде всего, в безнравственной среде, где вообще низкая культура и культура быта в частности. Извините, Михаил Андреевич, — она впервые назвала его по имени и отчеству, и он, оторвав взгляд от своих рук, посмотрел на нее, — но я не могу понять, как мог ваш сын опуститься до такой степени?
Вера Николаевна коротко рассказала о своей встрече, не сглаживая своих резких оценок поведения его сына.
Сунаев сидел выпрямившись и, прикрыв рот широкой ладонью, опустив глаза книзу, слушал Веру Николаевну. Слова ее больно задевали его за живое. Вопрос «Почему?» он не раз задавал сам себе и говорил жене и сыну те же самые слова, какие произносила она. Но теперь это было осуждение со стороны, и потому эта история выходила теперь за семейные границы и касалась уже не только их сына, но и его самого, его общественного авторитета, которым он дорожил, оберегая всегда ревниво.
Все его сознательные годы, почти сорок лет, были неразрывным стремлением к одной цели — общественному успеху. Он был доволен тем, как сложилась жизнь — личная и общественная, он любил свою семью, свою работу и связанное с ней постоянное напряжение сил, воли, желаний. Он был человек-мотор, работавший без перерыва и всегда только на полных оборотах. Он управлял крупными многотысячными коллективами и умел загружать людей работой, увлекая их своим примером.
Человек он был властолюбивый и тщеславный, но во всех его стремлениях всегда преобладали все-таки интересы дела. Он любил строить, сдавать объекты, и каждая новая стройка казалась тем радостней, чем она была сложнее и значительнее по масштабу, чем больше она приносила ему славы и известности. Жизнь его не состояла из одних счастливых везений: он знал и радости удач, и горечь промахов и ошибок. Все это было. Но боль, какую ему причинил сын, ни с чем не сравнима. Об этом он думал сейчас, собираясь ответить Вере Николаевне, но не находил нужных слов.
— Ваши слова, Вера Николаевна, как нож в сердце…
— Извините, но это, видимо, разрядка от горькой обиды, — перебила она его.
— Нет, что вы, я совершенно не в обиде на ваши слова. Я только признаюсь, как тяжело их было слышать. До этого мы только с женой, как нам казалось, знали эту тревогу, стараясь как-то скрыть ее от окружающих и вместе с тем выправить сына. Нам было страшно от одного того, что это выплывет наружу. Но, видно, поздно хватились. Поздно! Думали обойдется, справимся. А теперь я сам задаю этот же злосчастный вопрос: «Почему?»
— Возможно, улица, — вставил слово Павел.
— Возможно, и улица, — как-то неопределенно согласился Сунаев.
— Все мы росли на улице. Улица — это тоже школа. Все дело в том, что человек ищет в ней, — произнесла Вера Николаевна.
— Да, это верно: кто что ищет. Старшему сыну нашему тридцать пять лет. Умница. Коммунист. Совсем недавно он назначен руководителем крупнейшей стройки в Сибири. Я говорю об этом не ради бахвальства и не ради оправдания. А дочь на три года моложе и после института уехала в деревню — она учительница. Вы думаете я не смог бы оставить ее в городе? — Он очень выразительно подмигнул. — Смог бы, да не во мне дело. Она и слушать не хотела, чтобы воспользоваться незаслуженной ею привилегией. Они росли и учились вместе с нами. Я уже взрослым, работая, кончил институт. Дети, я имею в виду старших, все испытали с нами и знали цену и куску хлеба, и труду, и материальным ограничениям. А этот