Шрифт:
Закладка:
И действительно, лошади паслись вдоль овражка, по кустам, а в густой траве даже людского следа не было видно.
Шумная и беспокойная толпа празднично гудела. Для них, видимо, наш приезд был событием, и каждому хотелось как-то проявить себя. Меня незаметно оттеснили от председателя, и я молча и с интересом наблюдал со стороны всю эту непривычную для меня картину. Взрослые мужики шумно, оживленно говорили, размахивая руками, поглядывали на хозяина табора, дружно поддерживая любое его слово.
Потом все подошли к нашей лошади. Самсон поднял голову, настороженно шевелил чуткими ушами, будто прислушивался к незнакомым голосам, с опаской косясь на окруживших его людей.
Хозяин табора с привычной ловкостью взял Самсона за морду, разжал зубы, внимательно взглянул и тут же безошибочно назвал возраст. Он ласково гладил его по спине, по шее, а затем резко ударил ладонью по животу, раздался громкий, как выстрел, хлопок — и Самсон вздрогнул, сердито оттянул назад уши и слегка попятился, но цыган стал опять ласково гладить и приговаривать что-то успокаивающее, и лошадь доверчиво посмотрела на него.
— Ах, хороша лошадь, товарищ начальник. Ах, хороша!
Он попросил Алексея Михайловича прокатить его, и тот неожиданно подобрел, заулыбался и, посадив цыгана в двуколку, натянул вожжи:
— А ну, Самсон!.. — И лошадь с места тронулась во всю прыть, а за ними следом помчалась ватага цыганят, что-то крича и улюлюкая.
Я впервые был в таком большом таборе цыган, и все мне здесь казалось необычным, словно каким-то чудом в один миг перенесся в иной мир. Слышалась непонятная речь, смех, плач ребенка. В одном из шатров громко ругались две женщины, в другом кто-то наигрывал на гитаре, и мужской голос тихонько пел грустную, надрывно-протяжную песню.
Пахло кизячным дымом, пригорелой кашей, и чувствовались в воздухе запахи совсем чужой жизни.
Мне всегда казалось, что эти люди умеют только обманывать, воровать, попрошайничать, что нет у них ни стыда, ни совести, ни забот, ни печали. Вырос я в деревне и хорошо помнил, что каждый приезд цыган всегда был шумным событием в однообразной сельской жизни. И после их отъезда люди рассказывали друг другу о их бесчестных проделках: то вся полуда отлетела, то лошадь плохо подковали, а больше насчет того, что кто-то недосчитывался кур, кто — вещей. Мы, мальчишки, принимали все это за чистую монету.
Две молодые цыганки несли от реки большой бак, наполненный водой. Они часто его ставили на землю и менялись местами, растирая ладони рук. Та, что помоложе, девочка лет двенадцати-тринадцати, что-то весело рассказывала, а ее старшая подружка, а может быть сестра, хлопала руками себя по бедрам и так смеялась, что, глядя на нее, трудно было удержаться от улыбки.
Вскоре показалась повозка, а за ней бежали запыхавшиеся цыганята.
Хозяин табора хвалил лошадь, называл председателя уже по имени и отчеству, вел себя почтительно и с достоинством.
Он что-то крикнул, и из шатра выскочила взрослая девушка, которую я только что видел. Цыган негромко что-то сказал ей, и та, кивнув головой, скрылась в шатре.
Он поговорил еще немного с председателем и стал приглашать его к себе.
— Ты погляди-ка, Алексей Михайлович, как мы живем-то. Не обижай цыган. Погляди. Потолкуем…
Председатель стал отказываться, ссылаясь на свою занятость, но сам между тем медленно шел за цыганом к его шатру. Потом он, вспомнив, обернулся, увидел меня и позвал. Я подошел.
— Ну что, Григорий Иванович, поглядим, что ли, как живут, а? Это наш учитель, — представил он меня старому цыгану.
— Ай-ай-яй! Учитель! Ца-ца-ца, — цыган поклонился мне. — Такой молодой учитель. Ой как хорошо, — и он подал мне руку и, не отпуская ее, поклонился еще ниже. Такое внимание было неожиданным для меня, но приятным.
В шатре было просторно. Низ брезента с одной стороны был закатан вверх на полметра от земли, и от этого в шатре было светло и прохладно. На полу был разостлан большой ковер, покрытый белым самотканым покрывалом. По бокам лежали аккуратной стенкой подушки, перины и одежда. Было чисто и опрятно. На центральном столбе висели гитара и зеркало. Пахло какой-то приятной острой пряностью то ли от трав, то ли от очага, где хлопотали женщины.
Василий Гаврилович, — так звали цыгана, — опустился на ковер около полукруглого деревянного возвышения, за которым, очевидно, семья обедала. В шатер набился народ, но хозяин спокойно и тихо сказал два-три слова, и цыгане тут же вышли.
Мы тоже присели на ковер. Василий Гаврилович заговорил с председателем о работе. Об этом у них, видимо, уже был разговор, когда они ездили на Самсоне. Речь шла о том, что цыгане могут помочь колхозу в сенокосе и даже уборке хлеба, но рассчитываться колхоз должен зерном и деньгами, по сдельной оплате.
В это время в шатер вошли два цыгана, поздоровались с нами за руки и, не дожидаясь приглашения, опустились на ковер против нас. Хозяин, наверно, ждал их и, помолчав, пока те усядутся, опять заговорил о работе.
— Обижаться не будешь, Алексей Михайлович. Не будешь… Ты ведь думаешь, что с нас взять, что с цыган взятки гладки?
Оба вошедших цыгана закивали враз головами и заулыбались. Они, чувствовалось, были в курсе дела.
— Ты думаешь, раз цыган, то обязательно обманщик?
— Почему это? Я так не говорил, — возразил председатель.
— Да, да, ты это не говорил. Обманщик может быть и цыган, и не цыган, может быть и русский.
— Сколько угодно, — засмеялся Алексей Михайлович. — У нас тоже есть ухари-то, дай бог, на бегу портки снимают.
Все засмеялись, особенно это пришлось по душе молодому цыгану, сидевшему против меня. Невысокий, жилистый, видать, сильный и ловкий. На его рябоватом, смуглом и некрасивом, но и чем-то симпатичном лице особенно были заметны большие навыкате глаза с нагловато-острым взглядом. Он все время улыбался, глядя то на меня, то на Алексея Михайловича, словно ждал от нас чего-то веселого и смешного.
Высокая, худая, еще не старая цыганка, с усталым, но красивым лицом поставила на низком столике тарелку с салом, хлеб, зелень, стопку горячих лепешек, миску с растительным маслом, в которой был накрошен лук, и что-то еще.
Цыганка вскоре снова вошла и положила на стол вилки, поставила разномерные рюмки и стаканы.
Когда Василий