Шрифт:
Закладка:
После ночных разговоров с Кириалесом Филипп не мог ни спать, ни думать, ни читать, ни говорить и, точно глухонемой или заика, долго еще не мог сбросить с себя власть этого страшного человека. Чтобы освободиться из-под непонятного и тяжелого гипноза, надо было призвать все силы своего интеллекта и громадным напряжением воли встать на пути разрушительным началам, которые с упорством термитов увеличивали его врожденную склонность к негативизму. Под влиянием речей Кириалеса у Филиппа стали появляться самые безумные, попросту сомнамбулические идеи.
Взять, к примеру, разговоры о живописи. Филипп и сам, исходя из собственных наблюдений и многолетнего опыта, не был склонен переоценивать значение живописи как таковой, но суждения Кириалеса о живописи действовали на его замыслы, как соляная кислота. После разговоров с греком перед Филиппом оставалась груда вонючих сожженных полотен, ненужный хлам.
— Что сегодня происходит в живописи? Все свелось к полуграмотным, полуманиакальным, весьма ограниченным и абсолютно ненужным рассуждениям: тот стал фовистом вовремя, этот перенял палитру Матисса на восемь лет позднее, чем третий, сделавший это пять лет назад; кто придерживается направления Курбэ-Манэ, а кто неоклассицизма, колоризма, неоколоризма, формализма, объективизма — главное, расставить всех по полочкам: a, b, c, d и школам: альфа, бета, гамма, дельта! Школа «гамма» класс «c», паннонский вариант второй половины тридцатых годов двадцатого столетия, появившийся на пять лет позже школы «дельта» класса «f» среднеевропейского варианта, испытавшего влияния таких-то и таких-то! Сезанн, Ван-Гог — это понятно, но что такое сезанизм, ван-гогизм? Что для вас живопись? Биологическая морфология учит, что и в природе существуют свои направления и модификации, но разве дело в том, стоит ли полотно между картинами Иеронима Босха и Тулуз-Лотрека или между Калло и Дюффи, — важно одно, есть ли у художника свое лицо. А головы наших художников нынче напоминают порожние тыквы, безликость же, естественно, приводит к чужим влияниям! Отсюда глупая и бессмысленная мазня нынешних художников!
Разговор о живописи начался с того, что Филипп упомянул, что его давно уже мучает идея написать улицу в движении, написать жалких, серых прохожих с больными зубами и долгами, тощих, издерганных, которые устало тащатся по дымным улицам.
— Но, господин мой хороший, вы смотрите, как идут по улицам люди, и потом выхолощенно нагромождаете свои диковинные наблюдения, а эти наблюдения, прошу заметить, вовсе и не ваши, вы их вычитали, надергали отовсюду понемножку без всякого смысла и вот, играя словами, полагаете, что уже преодолели окружающую вас материю. А вы ничего не преодолели, смешно говорить о том, чтобы, пользуясь такими методами, можно было что-то сделать, и меньше всего написать хорошую картину! Какая глупость — пытаться изображать, как идут по улице люди с больными зубами и долгами! Это псевдолитературный бред, а не живопись! Каково сегодня значение живописи? Во времена Филиппа Второго или ему подобного покойного манекена живопись можно было еще себе представить в виде придворной декорации или гобелена, но сейчас? На определенной ступени цивилизации у людей будут распахнуты окна в действительность, у них будут парки и фонтаны, настоящие парки и фонтаны, будущим цивилизованным людям не понадобятся пышные кулисы барокко. Живопись изначально являлась лишь попыткой заменить действительность. И зачем мне сейчас ваша картина? Да еще о людях с больными зубами и долгами? К чему вообще такие картины? Они просто не нужны! Долги и больные зубы штука неприятная и излишняя и в действительности, а тем более в суррогате!
Филипп слушал Кириалеса и словно внимал собственному голосу, идущему из самых сокровенных тайников души. Он чувствовал, что этот отвратительный человек говорит правду, что все на самом деле так, что глупо сейчас заниматься живописью, а особенно с его бездарным и маниакальным стремлением создавать суррогаты действительности. Неприятный голос врывался в хаос противоречий и тумана и отвечал на самые для него животрепещущие вопросы. В Филиппе снова начинался трагический процесс распада, его снова захлестывала волна бессилия и подавленности. В душе одно желание — утопиться в грязном болоте. Кириалес опустошал его, методично лишая всего: наблюдений, действий, идеалов, ощущения полноты жизни, и показывал мир таким, каким он есть на самом деле и каким, в сущности, его видит и сам Филипп. И Филипп чувствовал себя совсем пустым, как комната, из которой вынесли предмет за предметом и в которой ничего не осталось, кроме одной маленькой истины, что еще тихо, точно догорающая свеча, потрескивает на столе.
* * *
Людей Кириалес относил к одному из самых низших отрядов животных.
— Отдельно взятый человек — явление весьма грустное и в природе, можно сказать, почти невероятное! Ведя уже довольно давно стадный образ жизни, человек человеку по-прежнему человек, то есть самый жестокий из всех тварей. Бесстыдное, лживое, глупое, злобное, обезьяноподобное животное! Самый смешной вид животных — обезьяны, а насколько в поведении обезьяны больше логики и непосредственности, чем в человеке? После обезьяны, которая, со всех точек зрения, стоит ниже прочих животных, человек самый обезьяноподобный. Он прожорливее гиены — та, нажравшись до отвала, часто тут же, у падали, и засыпает, а человек, нажравшись так, что у него от сытости раздувает живот, продолжает жрать, поглядывая на себе подобных голодных зверей и довольно облизываясь… Во мне царит мрак. Светили кое-какие звезды, но и они погасли. Не верю я ни в кропоткинский социальный инстинкт, якобы в нас заложенный, ни в доброту человека. И не считаю человека перспективным животным, из которого можно вывести облагороженную породу. Либо этот процесс настолько медленный, что я потерял всякую надежду! Одним словом, я стал мизантропом, и весьма воинственным мизантропом!
Какие звезды ему светили, о которых он часто упоминал («да, светили, и даже яркие»), утверждая, что они погасли, и давно ли они погасли? Откуда взялся этот чужак, этот бродяга без роду и племени, этот беглец и эмигрант? Как сложилась его страшная и последовательная система ненависти и глумления над всем, что хоть сколько-нибудь возвышает человека над животным? Гнездилась ли ненависть ко всему человеческому в самой его натуре, или он сводил счеты за старые раны? И где этого пожилого человека могли так изранить, что он весь клокотал от ненависти и скрежетал зубами?
Бобочка рассказывала Филиппу о трагедии, якобы происшедшей с Кириалесом в юности. Двадцать