Шрифт:
Закладка:
И достав халат из котелка, Люба принимается его окончательно выжимать.
– А говоришь, рассказать нечего, – говорит Зофка. – Вон на свободе кем была!
Люба смотрит на нее долгим взглядом, но молчит.
– Свобода… – наконец задумчиво говорит она. – А вот сон мне давеча снился. Как будто я прорвалась к людям через проволоку, рассказываю им о лагерных ужасах, а они не верят. Смеются, крутят у виска и не верят.
– А чего ждать от тех, кто верит в людей? – усмехается Кася. – Разве знают они, что за личиной человека может скрываться зверь? Это ты теперь знаешь.
– Что ж, думаешь, только тут звери? – с горечью говорит Зофка. – За проволокой достаточно таких осталось. Немцы показали не только свое лицо, но и с других рыл маски содрали.
Она кривит губы и сплевывает рядом со своим котелком.
И начинает говорить:
– Когда немцы пришли, все разом поменялось. Соседи наши быстро поняли, что защиты нам теперь искать негде, потому что и закона для нас теперь не было. Детей стали обзывать еврейским отродьем. Прямо на улице стали отбирать кошельки, украшения. Истовые христиане – их и понукать не пришлось, все само произошло. Иногда мимо немца спокойно проскочишь, а знакомый поляк непременно донесет. Они первые и стали нас гнобить, когда еще немцы позволяли нам вольно дышать и ходить по городу. И потом, когда уже немцы решили город зачищать, ни один из бывших соседей не помог. Какой там помог, не мешали бы прятаться – и то хорошо. Была облава. Нас всех – сестер, мать, отца, тетку с сыном – запихнули в грузовик. Но отец изловчился и вытолкнул меня на ходу, когда мимо поля ехали, прямо в пшеницу. Оглушило меня, я качусь по колосьям и слышу выстрелы. Видать, отца сразу там и убили. Вскочила и побежала обратно в город. Не знала, гонятся ли за мной, мчалась, не оглядываясь. Боялась и секундочку драгоценную потерять. В город влетела и перебежками от дома к дому. И на беду увидела сына соседа – Томаша. Он на меня в школе заглядывался, конфеты, бывало, дарил, а его отец у моих родителей денег взаймы брал. До сих пор должок за ними.
Зофка усмехнулась, пряча под усмешкой жгучую и болезненную злобу. Продолжила она:
– «Томаш, – говорю, – укрой от немцев, ночку одну переждать, а утром уйду». Он мне сказал в погребе спрятаться и молчать. А вечером он сам спустился в тот погреб… благодарность получить. Получил, что ж… Два раза получил, жизнь дорого ценится. Так, в погребе, я и познала впервые мужчину. Хотя какой это мужчина… Наутро снова крышка погреба в сторону отходит и Томаш заглядывает: «Я тебе еды принес». Я тянусь на его голос, а меня чьи-то огромные руки за шкирку и – наверх. Томаш говорит нацисту: «Еврейка она, забирайте эту погань». «Выходит, и так можно», – поняла я. И как-то разом все с меня сошло: все силы, всякое желание бороться. Обмякла, так меня тряпкой и закинули в грузовик. А отец, выходит, зря жизнью пожертвовал.
– И что ж, выжить тебе не хочется?
– Ведь ты этим долг отцу вернешь, Зофка! Выберешься и расскажешь всему миру о том, что они с нами тут делают.
– Будто кто-то захочет слушать? – И Зофка сплевывает смешок. – Да и сил уже нет долги возвращать. Могу только худо-бедно сохранять жизнь. А жить по-настоящему – за себя, как человеку положено, понимаете? – это уже не умею.
– А кто живет за себя? Никто. Люба вон за родину, Зельда за Бога, – задумчиво тянет Ревекка. – Зельда… Лежала такая со мной в ревире, не знаю, жива ли, наверное, уже отмучилась… А те вон, – кивает она в сторону вышек с охранниками, – за великий рейх и высшую расу.
– И поживешь еще, Зофа, поживешь, – успокаивающе тянет Кася, – не все такие, как Томаш. Много хороших людей на земле, на них она и стоит.
– Да как выжить-то? Когда едва дышим от пайки до пайки.
– Тянем же, значит, найдутся силы и дальше тянуть. Не вечно этому кошмару длиться.
– Откуда знаешь, что не вечно? – Зофка протяжно выдыхает. – Но, верно, умирать не хочется, ох как не хочется. Вроде иной раз капо так палкой отходит, что думаешь: «Сдохнуть бы прямо здесь, чтоб не мучиться больше». А утром просыпаешься: «Нет, еще бы протянуть денечек, а там и два, а там, глядишь, и недельку. А там, может, и жизнь проживу…»
– Таков уж человек. Больно и тошно – умереть хотим, часочек на нарах отлежались – вроде и пожить еще можно. Оно и хорошо. Глядишь, и протянем. А там и счастливы будем.
– Ой-ли, Люба? И не зарекаюсь…
– А ты сама посуди, – подается вперед Люба в мокром халате, который сушит на себе, – сколько может быть счастья! Ведь это же представить невозможно! Цветочек сорвать и поставить у окошка – какое счастье! Да и само окошко, вы вспомните! Прогулка по лесу… Не валить этот самый лес, а гулять в нем! Самое простое платье без полосок. И чтобы его можно было мылом постирать, а? Туфли – самые обыкновенные! Чашка кофе, кусочек шоколада, булочка свежая, звон трамвая… Я раньше все как данность принимала, а сейчас дай мне что-то из этого – стану самой счастливой. Замечать все буду. Тогда все сожалела о чем-то, а в настоящем-то и не была. Мы ведь всё больше скачем в прошлом или будущем. Так и упускаем самую жизнь. А что такое прошлое или будущее? Так, дымка… Настоящее – то, что у нас сейчас. Вот поди ж ты, лагерь чему научил.
Слушает ее Кася, кивает и снова поворачивается к Зофке:
– Не горюй, Зофа. Я ведь тоже настоящих дьяволов под детской личиной повидала. Да все одно верю, что люди там остались, которые научат жить снова.
Все взгляды обращаются к ней.
– В семнадцать и меня отправили на принудительные работы. Ну, как принудительные. В отличие от тебя, Оксана, сама дура была – поверила фрицевскому объявлению в газете. Обещали еду горячую, оплату достойную, мол, все, как у немецких рабочих. Так нарядно расписали красоты городов, в которые нас повезут, про библиотеки написали, про стадионы. Писали: на год всего едем. Решилась я. Потому как дома тоже достаточно навидалась. У меня семья в тридцать третьем выжила только потому, что у села нашего под боком сахарная фабрика была, а из нее труба торчала, отходы сбрасывала прямехонько в речку. А какие отходы на сахарной фабрике? Свекольный жмых. Переработан уже, выжат так, что одни волокна сухие в камень спрессованы. Да мы и тому рады были. Мать каждому мешочек раздаст, мы до трусов разденемся и – нырк в речку за жмыхом. Собирали, отмачивали да варили его. Тем и пережили то страшное время. А потом как попала в один вагон с такими, как ты, – кого силком туда погнали, – так поняла, что были за объявления. Привезли нас в какой-то немецкий городишко, уже не помню, как он звался. Загнали в большой двор. Туда стали приходить немцы с женками своими. Ходят по рядам, разглядывают, знаками показывают, чтоб мы, значит, присели, наклонились, поворотились, показали руки, зубы. Кто свой норов вздумал показать, того сразу плеткой охаживали и орали: «Руссише швайн». Заводчики и бауэры спрашивали что-то у переводчика, тыкали на ту, что им приглянулась. Переводчик сразу к ней: «Что делать умеешь?» Меня