Шрифт:
Закладка:
Место захоронения он нашёл по череде факелов при дороге. На дальнем пустыре среди кустарников и деревьев была вырыта обширная, как под фундамент просторного дома, яма. По периметру её освещали костры. Зловещие тени удальцов из похоронной команды метались по листве деревьев и пеплом возносились в небо.
Трупы околевших сбрасывали, не чинясь, не разбирая, кто есть кто – простолюдин или знатный, последний забулдыга или мессир. Они падали один на одного с ломким треском и чвяканьем. И опять бродягу охватило сомнение. Он не пожелал отдавать Титуса в руки похоронных приспешников. Он сам обвязал его тело заранее припасённой верёвкой и стоя на кромке общей могилы, так что из-под ног сыпался песок и глина, аккуратно опустил прах сына художника с краю, в углу, как мэтр ставил подпись на завершённом полотне.
Во сне или в бреду тихо проскулил пёс. Вот тут и нахлынуло на скитальца… Забытое, кажется, совсем уже исторгнутое чувство охватило его: околевший сын художника и издыхающий пёс будто слились в одно. Он вышел на крыльцо. В просветах туч мелькал месяц. Он напоминал дольку чеснока, которую ему, нищеброду, протягивал Титус, уверяя, что это лучшее средство от чумы. А ещё он напоминал коготок, цеплявшийся за кромку чёрной полыньи. И глядя на эту сиротскую картину, бродяга отчаянно завыл…
…Вернувшись в домишко, он пал на колени перед распростёртым на полу псом и стал что-то бессвязно шептать. Точнее так: какими словами, не помнил, но что – ведал. Он молил Лу́на не уходить. Корил, как можно оставлять его вдругорядь, когда они после одиноких блужданий опять встретились. Заклинал… Пока сам не впал в забытьё. И вот тут-то между явью и сном ему предстала картина – живой Титус…
…Титус, исполняя приказания отца, сходил на кухню, чтобы распорядиться насчёт обеда. А вернувшись, велел бродяге садиться к столу.
– Вот сюда, – уточнил он, показав на стул, заляпанный жёлтой краской. Бродяга послушно сел к столу, оставив руки на коленях. Голод донимал, в ожидании обеда он глотал слюну да оглядывал разложенные на столе металлические пластины. Если бы это был хлеб!
Ближе к нему оказался самый маленький, отличавшийся от всех остальных, овальный рисунок. Как и другие, он лежал поверх медного клише. Бродяга потянулся к нему, но Титус опередил, дескать, осторожно, не запачкай, и сам взял в руки тот рисунок. На вопрошающий взгляд бродяги он поднёс гравюру поближе, держа листок за уголок:
– Это знак печатника. Господин Менахем бен Исраэль, – он мотнул головой, – хозяин печатного двора. Эта эмблема ставится на титле и в конце книги.
Бродяга вытянул шею. Его заинтересовали не объяснения юноши, его привлёк сюжет. В вертикальном овале был изображён бредущий чуть вкось человек, по виду древний старец, оборванный, босой, с разлохмаченными ветром бородой и волосами, с долгим посохом в руке.
Титус догадался, чего ждёт от него бродяга.
– Это библейский образ, точнее, образ апокрифов, – он посмотрел на бродягу, понимает ли тот, и добавил уже прямо: – Это Агасфер. Вечный жид. Так его прозвали.
Титус сделал короткую паузу:
– Во время следования на Голгофу Христос, – тут юноша перекрестился, – Христос остановился возле сапожной лавки – она принадлежала Агасферу – и прислонил к ней крест, чтобы маленько передохнуть. Ни воды не просил, ни хлеба. Только передохнуть… Но Агасфер отказал Ему даже в малости. Он заругался на Иисуса и даже оттолкнул Его, велев ступать своей дорогой. Иисус скорбно посмотрел на него и сказал, что и ему, сапожнику, придётся с этих пор идти. «Куда и докуда?» – усмехнулся тот. «До Моего второго пришествия», – обронил Христос. Вот с тех пор Агасфер и бродит по свету, не ведая приюта и покоя.
Голос Титуса при этом дрогнул. В нём слышалась жалость, больше того – сострадание. Последующая фраза подтверждала это:
– Я думаю – не сам Христос, Бог Отец оскорбился за Сына…
Служанка принесла обед, расставив на столе хлеб, плошки и чашки. Однако скиталец, до того глотавший слюну, будто и не заметил этого.
– Уж не заснул ли ты? – окликнул его Титус…
…Бродяга очнулся. Не сразу поняв, где он, – огляделся. Это был домик путевого обходчика посреди бескрайней заснеженной степи. Печка почти прогорела, в ней лениво и обречённо шевелились последние сполохи. Он подкинул дров, приведя огонь в чувство, склонился к псу. Тот почти не дышал.
Странник, испытавший едва ли не всё в этой жизни, знал, как кончается живая плоть. Как издыхают собаки. Как отходят люди – раненые, больные, старые… Только ему такое было не дано. Он искал смерти, а она от него бежала. Он тянулся к ней, как тянутся к источнику вожделения, а она отмахивалась от него, взметая пыль-завесу подолом своей тлетворной юбки.
Давно это началось. Неведомый ветер гнал и гнал его, как перекати-поле. Он пытался возвратиться домой, но всякий раз какие-то препятствия сбивали его с пути. Минуло много. И когда спустя годы он очутился в своих местах, то не нашёл ни дома, ни семьи, ни жены, ни детей. Храм был разрушен. Он сбродил в город, где родился. Но там не нашёл даже кладбища – всё заполонила трава забвения. Им овладела смертельная тоска. Именно тогда он захотел умереть, чтобы прервать эту постылую череду одиноких дней. Однако что он ни делал, что ни творил с собой – оставался цел и невредим.
Он кидался в драку, подставляясь под нож, но лезвие скользило мимо. Он прыгал со скал, но падал не на камни, а в воду. Он пытался утонуть, но вода выталкивала его на поверхность. Он бросался в пламя пожара, но огонь шарахался от него, словно от прокажённого. Он пытался уморить себя голодом, но добился лишь того, что с тех пор перестал чувствовать вкус еды.
В мерцании сполохов мелькала ручка сапожного рундука. Он подполз на четвереньках к топчану и подтащил ящик к печке. Крышка открылась. На ней блеснуло лезвие остроугольного сапожного ножа, пристёгнутого к поверхности ленточкой сыромятной кожи. Он извлёк нож из обоймы. Это была его последняя надежда.
Огарок свечи уже давно истаял. Он приоткрыл дверку печи, чтобы прибавилось свету, и, не поднимаясь с колен, подполз к собаке. Теперь надо было делать всё быстро, но аккуратно. Хватит ли у него сноровки и терпения? Хватит. И уже не мешкая, он саданул лезвием по ладони левой руки, где сходятся-разбегаются линии жизни и смерти.
Раньше, когда, ища исхода, он вспарывал себе даже