Шрифт:
Закладка:
Одним словом, для французских социалистов общеевропейская социал-демократия оказалась важнее построения социализма в отдельном национальном государстве[865]. И вместо того чтобы искать трудный баланс между НАТО и Москвой, Миттеран призвал европейских коллег согласиться на развертывание «евроракет»[866]. Но чем больше левое движение увязало в паутине атлантических альянсов, тем больше их политика дрейфовала от идеи перераспределения ценностей к признанию существующего положения вещей. Например, Рони Броман из «Врачей без границ» предлагал в корне изменить представление о «„нечистой совести“ белого человека». Слишком многие европейцы считают, говорил он, что Запад несет ответственность за страдания третьего мира. Однако «ставя население Юга — африканцев, азиатов и латиноамериканцев — в положение безвинной жертвы эгоистичных и циничных имущих классов северян, этот долоризм освобождает людей от всякой ответственности за свою историю»[867]. В 1982 году «Врачи без границ» провели коллоквиум по «вопросу о правах народов, сталкивающихся с тоталитаризмом», а в 1985 году была основана НПО, целью которой было «проанализировать проблемы развития и права человека, игнорируя концепцию третьего мира и миф о его единстве»[868]. Немного позже французский сенат провел конференцию, разоблачавшую «заранее готовую к употреблению» идеологию особого статуса третьего мира[869].
Тем самым условия, на которых европейцы соглашались предоставить жертвам несправедливости право голоса, менялись. «Врачи без границ» уже сместились в этом направлении, когда ставили диагноз синдрома mal partout («все болит») жителям Хазараджата. Вместо того чтобы честно выступить в поддержку партизан-моджахедов — представителей «предельно возможного способа субъективации в политической сфере», «Врачи без границ» предпочли медикализировать политическую субъективность. Желание создать видимость «политической неангажированности» потребовало осмысления несправедливости как клинического диагноза. Постепенно, однако, медикализация политики как «субъективности жертвы, на которую ссылаются социальные агенты», стала скорее принципом, а не практической позицией[870]. Вместо того чтобы требовать экономического перераспределения, угнетенным всей Земли надлежало выражать себя через страдания. Там, где раньше партизаны действовали во имя исторической справедливости методами активной борьбы, теперь истощенные дети и психически травмированные женщины делали это посредством «демонстрации своей боли»[871].
Такие перемены были характерны не только для Франции. Первые выпуски бюллетеня Шведского комитета по Афганистану (ШКА) «Афганистан-Нютт» состояли из мимеографированных новостных сообщений, однако затем эта организация задействовала мощный потенциал фотографии для распространения своего послания к миру. Так, член ШКА Андерс Форсберг опубликовал фотографию афганской девушки, у которой был вырван шрапнелью или пулей кусок мяса из правого плеча, и больничную фотографию мальчика без ноги[872]. «Афганистан вызывает наш гнев», — гласил заголовок над фотографией раненой девушки; внизу были указаны банковские реквизиты ШКА. Эти призывы к пожертвованиям представляли афганцев не героями, а жертвами: именно «жертвенность» стала основным качеством их субъективности[873]. Проводя прямую связь между увечьями и денежными взносами, подобные призывы знаменовали отход от политики левой солидарности к характерному для скептиков поиску истины в теле жертвы — своего рода гуманитаристский вариант поведения Фомы неверующего. Одним словом, визит Мины совпал с переменами восприятия: вместо фигуры восставшего борца в качестве доминирующей политической субъективности, ожидаемой от угнетаемых, выдвигалась фигура жертвы[874].
С другой стороны, Мина оставалась носительницей традиционного дискурса сопротивления. Так, например, в интервью бельгийскому телевидению она отмечала, что «движение, набирающее силу в Афганистане, является национальным движением, движением студентов», которое контролирует «более 80 % территории страны»[875]. Такое понимание войны в афганской провинции и роли университетов было созвучно маоистским представлениям основателей ШКА и «Врачей без границ» в 1970‐е годы, но не новым идеям, которые эти революционеры, уже переменив взгляды, пытались сформулировать в 1980‐е. Сходный пример представляет собой афганская книга комиксов, которая хранится в архиве «Врачей без границ». В ней прославляется афганский мальчик — настоящий боец, который мстит за разрушение своей деревни, убивая направо-налево советских военнослужащих. Комикс завершается изображением юного героя — теперь уже добродетельного моджахеда, достойного сына своего отца, а не какого-нибудь психически травмированного беспризорника[876]. Подобные афганские тексты иллюстрируют более широкую проблему установления «нормативной основы для решения вопроса о том, что следует включать в описание женщин» — или детей, неважно[877]. Гуманитаристская пропаганда изображала женщин и детей подлинными невинными жертвами «тоталитаризма» (во Франции) или «оккупации» (в Швеции), но абсолютизация образа жертвы заслоняла радикальное понимание справедливости самими афганцами, исключая их точку зрения из глобальной публичной сферы.
Однако в описываемое время едва намечавшиеся глобальные сдвиги в политическом подходе к «женскому вопросу» имели, похоже, мало отношения к оккупированному Афганистану. Дело не только в том, что ДОЖА вытесняла своих оппонентов вроде Мины в Пакистан, а еще и в том, что экономические неурядицы и политика НДПА по иронии судьбы создали в Кабуле один из лучших рынков труда для женщин за всю историю Афганистана. С приходом НДПА и руководимого этой партией агрессивного государственного аппарата, горевшего желанием реализовать свою программу социальных изменений, перспективы для таких женщин, как Ратебзад, казались самыми радужными. Более того, ДОЖА действовала в русле генеральной линии ООН по женским вопросам, обеспечив себе фактическую монополию на представительство всех афганских женщин. Члены прибывшей в Москву делегации, возможно, по-прежнему брали пример с СССР, но теперь они могли говорить со своими коллегами из КСЖ уже не в качестве учениц, а на равных. Территориальность, суверенитет и «реальный социализм» оказались родными сестрами, и это многим внушало страх.
О ЧЕМ МЫ ГОВОРИМ, КОГДА ГОВОРИМ О ФЕМИНИЗМЕ
Московский семинар начался. Но, чтобы правильно оценить выступления активисток КСЖ перед своими коллегами из ДОЖА, необходимо принять во внимание некоторые теоретико-методологические вопросы. В воспоминаниях об эпохе «развитого социализма» часто подчеркивается, что режим «авторитетного дискурса» господствовал во всей сфере публичной речи[878]. Алексей Юрчак утверждает, что поздние сталинские политические сдвиги заморозили «советский дискурсивный режим»[879]. До этого периода еще можно было говорить о «метадискурсах», которые поддерживали черты реального или идеального социализма. Например, в середине 1930‐х годов в газетах велось публичное обсуждение новой советской Конституции[880]. Предложениями граждан могли, конечно, манипулировать, но сама идея всенародного обсуждения выражала допущение, что граждане могут обогатить представления о «социализме». Разумеется, обсуждению подлежало не все. Только дискурсивный «хозяин» — Сталин — мог оспаривать