Шрифт:
Закладка:
Жаклин расплакалась.
— Ты настоящий дикарь, и ты пил — от тебя разит выпивкой. Наш отец никогда не пил.
Филипп вошёл в гостиную в берете, но снял плащ, открыв значок парашютиста и награды.
Мишель Вайль-Эсклавье говорил с насмешливой отчуждённостью, той довольно изысканной настойчивостью в выборе выражений, которая позволяла ему изображать из себя чувствительную душу и писателя обширной культуры. Он стоял, прислонившись к каминной полке, под большим портретом Этьена Эсклавье, и одна рука, — а руки у него были очень красивые — свисала в позе нарочитой небрежности.
Виллель, уютно устроившись в кресле, казалось, ловил каждое его слово, но на самом деле не слушал и мыслями был далеко. Виллель ненавидел Вайля и его удачливость — он поздравил его с выходом книг, подписанных Мишель В. Эсклавье, но за спиной назвал их белибердой для негров и никогда не читал. Он сам хотел бы жить в этой квартире, где поколения профессоров, юристов, известных врачей и политиков собирали свои скромные сокровища.
Картина Фантен-Латура[96], висевшая на противоположной стене, сама по себе была целым состоянием.
Поскольку Вайль не смотрел на него, Виллель чуть повернул голову и увидел очаровательный профиль Гитте, дочки Гольдшмидта. Сам старик-профессор спал в кресле с широко открытым ртом. Она, эта маленькая шалунья, была живой и привлекательной. Как бы она вела себя в постели? Чопорно? Смело? И так и сяк? Об этом стоило поразмыслить…
Больше в этой кучке ничего интересного не было: несколько активисток с толстыми ногами и короткими волосами; две или три светские женщины, такие же безмозглые, как эта Франсуаза Персенье-Моро, которая, по слухам, была любовницей Вайля; несколько плохо одетых студенток с лоснящимися лицами… едва пригодных для валяния на сене в промежутке между двумя периодами самокритики.
Мужчины были ненамного лучше: университетский люд, проникнутый своей значимостью; художник, который появлялся на каждой встрече, потому что ему внушили мысль о возможности встретить здесь Пикассо. Но никто и понятия не имел, что этот художник носил в кармане шприц, наполненный чёрной краской, которой намеревался обрызгать «мошенника, погубившего живопись».
Виллель на самом деле знал и ждал своего часа… Однажды вечером он написал статью, очень хорошую статью, в которой, конечно, встал на сторону Пикассо, но с оговорками, чрезвычайно тонкими оговорками. Газета ещё не могла появиться — и, возможно, если бы этот инцидент действительно произошёл, исход мог получиться совершенно иным. Был ещё режиссёр-постановщик, отметившийся своими противоестественными вкусами. И, наконец, монах-доминиканец. Доминиканец есть всегда.
Ни один из тридцати собравшихся здесь людей не снискал благосклонности в глазах Виллеля, даже маленькая преподавательница философии из провинциального лицея, которая краснела от восхищения хозяином дома и восторженно опускала кончик языка в стакан с тепловатым оранжадом. Как всё это было убого — и Вайль, и его оранжад!
Он увидел вошедшего Филиппа Эсклавье и сразу узнал его. Тот самый высокий капитан, который во Вьетри отдал освобождённым пленным приказ выбросить их шлемы из пальмовых листьев и парусиновые туфли. У Виллеля была фотографическая память на лица. Он натянул на себя озадаченное выражение лица, но его захлестнула волна ликования. Коррида обещала быть отличной.
— Наши действия в пользу мира, — говорил Вайль, — привели к великолепным результатам. Мы подняли общественное мнение против войны в Индокитае, и результатом стало перемирие и победа наших друзей из Демократической Республики Вьетнам. Скоро они станут хозяевами Юга, где созданная американцами марионетка не продержится и нескольких дней.
— Всё ещё болтаешь без умолку?
Раздался голос Филиппа, сухой, как треск лесного дерева в морозный день. Он прислонился к дверному косяку, словно хотел перекрыть выход, через который его добыча могла попытаться сбежать.
— Мне интересно, что наша страна сделала тебе, что ты думаешь только о том, чтобы уничтожить её, или моя семья, которую ты заразил.
Мишель Вайль почувствовал, как кровь отхлынула от лица, груди и конечностей и укрылась в какой-то таинственной части его тела, своего рода резервуаре, где она всегда оседала, как только что-то начинало идти не так. Он ожидал этой встречи и подготовился к ней, но всё же оказался застигнут врасплох.
Доминиканец поднялся на ноги и попытался направиться в сторону двери. Голос Филиппа приковал его к месту, как булавка бабочку-капустницу.
— Место, викарий. И сиди там!
Жаклин попыталась войти в дверь с другой стороны. Она забарабанила по брату кулаками, но вскоре сдалась.
«Она пошла в свою комнату, чтобы хорошенько выплакаться, — подумал Вайль. — Это всё, на что она годна — рыдать, как её мать. Доминиканец тоже уселся обратно. А этот мерзавчик Виллель никогда ещё не получал подобной головомойки! Гольдшмидт наконец проснулся — протирает глаза. Весь сияет — распознал своего маленького Филиппа… Всё это очень интересно. В данный момент я вне драмы, как зритель, но также нахожусь в самом её центре. Эту тему стоило бы развить, но позже, позже. Мне нужно восстановить своё положение на сцене, в центре сцены. Франсуаза пытается выглядеть потрясённой. Это ни к чему хорошему не приведёт, маленькая моя Франсуаза — на сей раз всё серьёзно, и Филипп даже не заметил, как исказилось твоё лицо. Я — его “жертвенное животное”».
Мишель внезапно вспомнил то персидское выражение, которому придавал глубокое значение: «Пусть буду я твоим жертвенным животным».
Он заметил, что воцарилась полная тишина, а большая часть зрителей поднялась в ожидании чего-то. Он заговорил сдержанно и хладнокровно.
— Я рад снова видеть тебя, Филипп.
— Я не рад. Я повторю свой вопрос: что моя страна сделала тебе, чтобы ты думал только о том, как её уничтожить?
— Разве это и не моя страна?
— Нет, это не так.
— Потому что я еврей?
— Нет. Гольдшмидт тоже еврей, но это всё равно его страна.
— Потому что я прогрессист?
— Гольдшмидт тоже считает себя прогрессистом, и это всё ещё его страна.
— Тогда почему?
— Потому что ты мелкий грязный засранец. У тебя нездоровая склонность к несчастьям, разложению и поражению. Ты прирождённая сводня, раболепная и льстивая…
— Я спас тебе жизнь в Маутхаузене.
— Не ты, а твои хозяева… коммунисты. Это Фурнье вычеркнул моё имя из списка. Фурнье и я не сходимся во взглядах, но, по крайней мере, уважаем друг друга.
— К чему этот скандал?
— Мне посчастливилось найти тебя в окружении особенно отборной компании ослов, потаскух и снобов. Я не мог устоять перед таким удовольствием. Завтра мы продезинфицируем это место… с помощью ДДТ[97].
— Это возмутительно! — пронзительно выкрикнула преподавательница философии.
— Мадам, я у себя дома. Забавно, но среди всех этих друзей народа я не вижу ни одного представителя