Шрифт:
Закладка:
Он оторвал от себя детей, будто те были виноградными гроздьями, и пошёл одеваться. Он почти опоздал на встречу с Эсклавье. Он чувствовал себя непередаваемо усталым. Ему хотелось жить в сельской местности, одному в деревянной хижине, бродить по лесам в грубых башмаках, питаться хлебом, вином, сырым луком, сардинами и яйцами… в одиночестве… и молитве… в поисках той таинственной нити, которая нужна ему, чтобы провести себя через это новое существование, где он обнаружил, что генералы могут быть идиотами, а собственная жена — незнакомкой.
И всё же он первым пришёл в бар «Брент» и чуть было не заказал виски, но потом передумал — от этой привычки ему придётся избавиться. С его капитанским жалованьем, женой, помешавшейся на величии, пятью пыщущими здоровьем детьми, и квартирой, похожей на Музей армии, виски было запретной роскошью.
— Бармен, портвейну, пожалуйста.
— Уж конечно ты не будешь пить эту пакость, — воскликнул Эсклавье, врываясь внутрь. — Бармен, два виски, пожалуйста.
— Доброе утро, капитан, — сказал Эдуар.
Бармен одарил Филиппа Эсклавье заговорщической улыбкой.
Впервые Филипп увидел своего друга в гражданской одежде: он был удивлён. Хотя де Глатиньи был одет с особой тщательностью, в довольно старомодном синем костюме, от которого попахивало нафталином, он выглядел каким-то сморщенным, исхудавшим и меньше, чем на самом деле. Положив рядом с собой на стойку шляпу с подвёрнутыми полями и перчатки, он сел верхом на барный стул, точно в седло. Черты лица осунулись, улыбка была печальна. Изо рта торчала дрянная погасшая носогрейка.
Эсклавье положил руку ему на плечо, как делал там, на высокогорьях мяо.
— Ну что, Жак?
— Ну что, Филипп?
— Каково оно — вернуться?
— Я обнаружил, что мои дети сильно выросли. С ними я веду себя как дряхлый старый папаша, не знающий куда девать свою любовь — дрожу за них, им придётся жить в мире термитов, который мы когда-то знали. Жена привыкла быть одна — обрела уверенность в себе, определённое чувство независимости. Великая наша трагедия в том, что в лагерях Вьетминя мы развивались сами по себе, вдали от наших семей, нашего социального класса, нашей профессии и страны. Так что вернуться не так-то просто.
— С вьетами проблема была чересчур проста. Всё сводилось к одному — выжить. Некоторые из нас пошли чуть дальше и попытались понять это.
— Я снова видел Маренделя.
— И что?
— Он счастлив, он притворяется счастливым… но…
— Да, у него есть талант к спектаклям.
— Его обвиняют в том, что он стал коммунистом.
— Маренделя?!
— Мне пришлось заступиться за него и теперь я, в свою очередь, прослыл сочувствующим.
Эсклавье снова заговорил сухим презрительным тоном:
— Армия — самое большое сборище грязных собак и дураков, с которыми я когда-либо сталкивался.
— Тогда что ты там делаешь?
— Это ещё и место, где ты встречаешь самых самоотверженных людей и самых верных друзей.
— Ты уже побывал дома?
— Нет. Понимаешь, мне это неприятно и это трудно объяснить. Пожалуйста, Эдуар, ещё два виски: сделай их двойными. Это правда, мы развивались вдали от наших домов… и впервые я чувствую, что мы, военные, впереди… впервые за столетия. Только вот мы тут по чистой случайности, которая толкнула нас вперёд — мы не были готовы к этому. Пошли поедим, мне нужна твоя помощь, чтобы прийти в надлежащее расположение духа для возвращения домой на улице де лʼЮниверсите.
К восьми часам вечера де Глатиньи и Эсклавье были пьяны. На Елисейских полях они столкнулись с Орсини, бродившим в поисках кинотеатра. Он никогда не вставал раньше двух часов дня и всю ночь проводил за игрой в покер со своими земляками-корсиканцами. До сих пор ему везло.
— Они преподносят мне всё на блюдечке, — сказал он. — Впервые вижу, как они проигрывают.
Все трое вернулись в бар «Брент», и зачарованный Эдуар слушал их, позабыв о других клиентах.
— Насколько я понимаю, — сказал де Глатиньи, макая нос в стакан, — любовь сводится к чисто социальной функции; религия — к ряду бессмысленных жестов; война — к форме технологии, более или менее подходящей для этой цели. Понимаете вы, двое, зачем я сражался при Дьен-Бьен-Фу, зачем пробирался через эти грязные траншеи со связанными за спиной руками, гния от лихорадки во время муссонов, вы понимаете, зачем вы вели ту войну в Индокитае? Просто для того, чтобы графиня де Глатиньи могла настелить новую крышу на груду старых развалин.
— Я уже сыт по горло, — сказал Орсини. — Надо бы иметь возможность проводить отпуск с парочкой друзей… у которых, как у меня, нет ни жены, ни детей… Мне никогда так не хотелось пить, как сегодня вечером. Вся жажда Лагеря номер один сохнет у меня в горле. Что скажешь насчёт звонка Маренделю?
— Марендель живёт любовью, — сказал Эсклавье. — Думаю, что теперь я наконец-то в состоянии вернуться домой.
Он ушёл, заломив на голове берет и сжав губы в тонкую угрюмую линию. Де Глатиньи и Орсини продолжали пить.
* * *
Засунув руки в карманы непромокаемого плаща, Филипп Эсклавье с лицом исхудавшим и бледным, с сигаретой, свисавшей с губы, стоял у входной двери.
Открыв, его сестра Жаклин глубоко вздохнула.
— Филипп, ты здесь. Мы думали ты умер.
— Думали или надеялись?
Её била дрожь, потому что чудилось — она смотрит на призрак, дурно одетый призрак отца. Сходство было ошеломляющим.
— Прошу тебя, Филипп. Я так рада, что ты вернулся.
Она попыталась поцеловать его. Он позволил ей сделать это, держа во рту сигарету, а руки в карманах, затем вошёл, легонько оттолкнув в сторону.
Из гостиной донесся приглушённый звук множества голосов.
— Я так понимаю, у тебя компания. Вайль как обычно разглагольствует?
— Филипп, давай не будем ссориться. Наши взгляды могут различаться…
— Это не только наши взгляды…
— Все будут рады тебе, включая Мишеля… В конце концов, вас обоих отправили в концлагерь…
— По разным причинам…
— Прошу тебя, Филипп. Я достала твою гражданскую одежду. Хочешь, я принесу её? Пойди умойся, чтобы освежиться. Потом переоденешься и… присоединишься к нам.
— Зачем переодеваться?
— Но эта форма на тебе…
— Ну да, можно было догадаться. Когда я вернулся из Маутхаузена, вы хотели, чтобы на мне была форма узника. Теперь, когда я вернулся из Индокитая офицером…
— Парашютистом… Филипп…
— Ты хочешь, чтобы я прокрался домой в темноте, переоделся в гражданское, поклонился маленькому грязному мошеннику и его друзьям, которые свинячат на моих коврах, попросил прощения за то, что не смог двадцать раз убиться и за то, что чудом не околел когда все бросили меня во вьетминьском госпитале. Знаешь, Жаклин, здесь что-то не