Шрифт:
Закладка:
«Никогда не забуду того страха, – вспоминает другой очевидец, – который я испытал в минуту раздражения Государя после одного из учений, которое он делал в Петергофе отряду военно-учебных заведений». В поле за лагерем было грязно, стояло много обширнейших луж – и некоторые из воспитанников предпочитали не форсировать вброд эти водные преграды, а просто обойти лужу или перепрыгнуть через неё. Государю не понравились эти не предусмотренные уставом экзерсисы, и по окончании учения, он, «подойдя к нашей роте, начал кричать на нас». И что же? «В свою очередь мы были утомлены, голодны, а следственно, и нетерпеливы; двое или трое из нас довольно громко, в ответ на его брань, посылали по его адресу очень резкие эпитеты. Я думал, что если только он услышит, то беда нам всем неминучая; но, к счастью, он в пылу гнева не слыхал, и дело окончилось благополучно»[274].
Решиться на подобную дерзость можно лишь в очень тесной мужской компании, будучи уверенным в том, что на тебя не донесут. Не станем усматривать в этом поступке скрытые политические мотивы. Ограничимся безрассудной отвагой: только в юности можно так рисковать головой.
Император умел внушать любовь, трепет и страх…
Граф А.X. Бенкендорф
Сохранилось принадлежащее соотечественнику описание государя. Оно относится к 1828 году: то есть на десятилетие раньше того времени, когда Николая впервые увидели Достоевский и маркиз де Кюстин.
«Император Николай Павлович, – говорит наблюдатель, – был тогда 32-х лет; высокого роста, сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой». После этого перечисления, более напоминающего описание примет, является попытка портрета. «Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветреной торопливости. Свежесть лица и все в нём выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностию. В физическом отношении он был превосходнее всех мужчин из генералитета и офицеров, каких только я видел в армии, и могу сказать поистине, что в нашу просвещенную эпоху величайшая редкость видеть подобного человека в кругу аристократии»[275].
В свою очередь граф Александр Христофорович Бенкендорф называет наружность Николая бесподобной. Он восхищается также его прекрасной посадкой и «серьёзною степенностью», с какой император имел обыкновение командовать войсками. Шеф жандармов полагает, что русский царь – красивейший мужчина во всей Европе.
Государь, внимательно читавший записки Бенкендорфа и придирчиво отметивший на полях многие ошибки и неточности, никак не изволил отозваться на эти уверения друга. Он не стал в угоду ложно понятой скромности противоречить общей молве. Маркиз де Кюстин с удовольствием говорит о его «великолепном челе», о властном, исполненном значения голосе (очевидно, с годами государь избавится от тенорских нот и скороговорки) и, наконец, о его магнетическом взгляде. В отличие от шефа жандармов у автора записок нет оснований для лести.
Молодой Достоевский, имевший в зрелые годы неосторожность заметить, что мир спасёт красота, должен был с жадностью вглядываться в черты этого человека. Она символизировала могущество и обаяние власти. Скажутся ли эти впечатления в его романической прозе? Заметим пока, что образы его красавцев-мужчин почти всегда имеют несколько отталкивающий характер.
Император Николай I, императрица Александра Фёдоровна и великий князь Константин Николаевич. С литографии
Впрочем, в каждом портрете сказывается судьба портретиста. Можно поэтому понять и автора «Былого и дум». Он скажет про «этот острог, перед которым шагал двадцать восьмой год (речь идёт о 1853‑м. – И. В.), в своих ботфортах, свирепый часовой со “свинцовыми пулями” вместо глаз, с назад бегущим малайским лбом и звериными челюстями, выдающимися вперед!»[276] «Свирепый часовой», – клеймит императора Герцен. «Папá стоял, как часовой на своём посту», – восхищается августейшая дочь[277]. Справедливо ли винить наблюдателей в том, что они обладают разным устройством зрения?
Внешность императора Николая была для России серьёзным политическим капиталом. Благородство черт как бы намекало на благородство поступков. О рыцарственности царя, имевшего все основания в 1829 году взять Стамбул, но остановившего свои армии в Адрианополе, не упоминал только ленивый. (Даром, что Секретная комиссия, высочайше учреждённая именно для настоящего случая, пришла к заключению о невыгоде для России полного исчезновения Блистательной Порты.) Не сопряжённый ни с какими дальнейшими выгодами добровольный отход в 1833 году русских войск из Проливов также призван был доказать умеренность императора Николая, который даже в самых искусительных положениях всегда умел властвовать собой.
Читая записки Бенкендорфа, государь никак не отозвался и на игривый пассаж, касающийся его визита к якобы страстно добивавшейся этой встречи княгине Меттерних, супруге фактического правителя Австрийской империи. Опасаясь «остаться наедине с прелестнейшею женщиною, самым обворожительным образом предавшеюся увлечению своей радости», государь взял с собой автора записок. «Оказалось, – продолжает наблюдательный граф, – что и она, движимая, вероятно, тем же страхом уединенной беседы с красивейшим мужчиною в Европе, вооружилась против него присутствием двух замужних своих падчериц». Вследствие принятия этих взаимных оборонительных мер чистота русско-австрийского союза не была подвергнута опасному испытанию.
Европа цезарей! С тех пор, как в БонапартаГусиное перо направил Меттерних…«Свидание, – заключает Бенкендорф, – было чрезвычайно любезно с обеих сторон, но несколько принужденно»[278].
Повествователь не может не отдать должное государственной деликатности императора Николая, который, являя собой поразительный контраст с австрийским императором Фердинандом («слабенькое существо, тщедушное телом и духом, какой-то призрак монарха»), ни разу не позволил себе обнаружить своё превосходство. Бенкендорф именует союзного монарха «высшей ничтожностию», который «как бы вообще не существовал»: даже принимая гостей, он «скорее походил на мебель, чем на хозяина». При этом в силу своей умственной ограниченности глава Австрийской (ещё недавно – Священной Римской) империи не мог совладать с предметом простейшего разговора. Разумеется, он не чета своему российскому собрату – не только прирожденному властелину, но и любезному, хорошо воспитанному собеседнику, который способен по достоинству оценить тех, кто оказывается перед ним. (О чём, добавим, мог бы свидетельствовать и его отзыв о Пушкине после их первого свидания – как об умнейшем человеке в России.)
Правда, Бенкендорф дарит своим партнёрам по Священному союзу один исторический комплимент. Он особенно знаменателен в устах российского министра, отвечающего за порядок и тишину в государстве.
«Но тем благороднее и величественнее, – пишет граф, – было зрелище, даваемое свету австрийскою нациею и управляющими ею министрами. Все благоговело перед троном, почти праздным, все соединилось вокруг власти, представлявшей один призрак монарха». Все части управления и все начальства строго следовали по предначертанному им пути; истинная власть была сосредоточена в руках нескольких министров; все про это знали «и все, однако же, скрывали это от самих себя, делая вид, что повинуются только воле императора»