Шрифт:
Закладка:
Высказанное в 1826 году в форме достаточно жёсткого императива, это пожелание не возымело последствий. При всех прочих своих достоинствах император не обладал именно этим: незлобивостью памяти. Особенно – памяти политической. Он помнил всех своих врагов наперечёт, но в отличие от Петра не прощал их до своего последнего вздоха. Наивно укорять его за это. Но ещё наивнее предполагать, что он руководствовался при сем исключительно мотивами личной мести.
Невольник чести
При том, что многих будущих декабристов их будущий сокрушитель знал по имени и в лицо, он вряд ли слыхивал что-либо о подсудимых 1849 года (может быть, за исключением лишь автора «Бедных людей», если верить насмешливому: «Тебя знает Император…» и т. д.). Тем не менее формальный приговор «апрелистам» был ещё более жесток, нежели тот, что был вынесен в 1826 году подвижникам декабря. Смерти – без различия в объеме и степени вины – подлежали практически все. В возрастном измерении это была кара как бы даже отеческая: большинство осуждённых годились императору в сыновья. (В 1826-м он карал преимущественно ровесников.) И хотя, к счастью, ни один приговор не был приведён в исполнение (о некоторых скрытых доселе причинах такого великодушия нам доведётся ещё сказать), долг был исполнен. Тот самый, диктуемый жёсткой государственной потребностью долг, который некогда заставил молодого царя не пощадить тех, кто собственно принадлежал к его поколению.
Граф Алексей Андреевич Аракчеев.
С портрета, написанного Доу
Первый поэт его царствования был назван «невольником чести». К императору Николаю тоже приложимы эти слова.
Он был убеждён: всё, что бы он ни совершал, он совершает для блага России. Он почитал себя бичом Провидения, орудием Божьей воли и не сомневался в том, что его собственные стремления всегда согласны с высшими интересами вверенной его попечению страны. Здесь смолкало всё личное и «слишком человеческое»: долг был превыше всего. Он полагал, что, если хоть раз отступит от своих царских обязанностей, это будет началом конца. Он знал, что его система не терпит потачек: стоит только хоть в чём-то дать слабину – и всё кончится крахом. Он повесил пятерых и четверть века спустя чуть было не расстрелял ещё два десятка не слишком опасных для отечества лиц не потому, что был злобен, мстителен или жестокосерд. Он, как выразился бы при сем случае один из проходивших по делу, «не старушонку зарезал»: надо было соблюсти принцип, в истинности которого он не мог сомневаться.
Он любил ссылаться на букву закона.
В 1827 году уже отставленный от всех своих должностей граф А. А. Аракчеев позволил себе солгать в одном щекотливом и касающемся покойного императора Александра деле. Устрашённый последствиями открывшейся лжи, некогда всесильный временщик воззвал к новому монарху о снисхождении. Он пишет царю, что его терзает мысль об императорском гневе и он опасается, что «оный гнев меня ускорит к смерти». Николай ответил в немногих строках, что такие страхи излишни: «Там где есть законы, там и защита каждому; мое же дело: смотреть за соблюдением их без лицеприятий, но с должною справедливостию»[257].
Император Николай Павлович и герцог Лейхтенбергский.
С литографии того времени
Он отводит себе скромную, но почётную роль – правоохранителя и законоблюстителя. Он как бы даёт понять, что там, где существует закон, лично от него почти ничего не зависит.
В деле петрашевцев он повёл себя именно таким образом. Однако благодаря исключительно его личной воле они были преданы военному суду. Сам этот акт мог бы подсказать подсудимым характер грядущей кары. Две смертные казни – одна натуральная, другая – бутафорская, но от этого не менее ужасная для казнимых, открывают и завершают собой это царствование, на исходе которого он, как сказано, не мог не почувствовать скуки, одиночества и пустоты.
Что же стяжал он в конце?Не Богу ты служил и не России,Служил лишь суете своей,И все дела твои, и добрые, и злые, —Все было ложь в тебе, всё призраки пустые:Ты был не царь, а лицедей.Можно подумать, что эти стихи сочинил страдающий разливами гражданской желчи Некрасов или, на худой конец, мрачно веселящийся Добролюбов. Ничего подобного: они принадлежат всегда сдержанному и более чем благожелательному к монархии Фёдору Ивановичу Тютчеву.
Дочь поэта, Анна Фёдоровна [258], фрейлина цесаревны, а затем императрицы Марии Александровны (жены Александра II) пишет в своих воспоминаниях: «…Надо признать, что в ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он ещё сохранил весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто, лучше, как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд, все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нём живым божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своём призвании»[259].
Гюстав Доре. Николай I в театре
Он поднимался обычно в семь часов утра, выпивал стакан мариенбадской воды и выходил на прогулку с пуделем. В Петергофе он шёл непременно смотреть на работы в парке. В десять часов начинались доклады министров. Если это случалось в Зимнем, он принимал их в большом кабинете с тремя столами и низкими шкафами вдоль стен. Он держал у себя под стеклянным колпаком каску и шпагу генерала Милорадовича: того, кто был сражен пулей Каховского 14 декабря на Сенатской. Он не любил балов и предпочитал танцевать только кадриль. Он работал по восемнадцать часов в сутки (на его старом мундире без эполет, в который он облачался во время своих домашних трудов, были протёрты локти – от долгих занятий за письменным столом), спал на тюфяке, набитом соломой, «ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга»[260].
И всё это оказалось напрасным.
«Когда он узнал, – говорит об отце великая княгиня Ольга Николаевна, – что существуют границы даже для самодержавного монарха и что результаты тридцатилетних трудов и жертвенных усилий принесли только очень посредственные плоды, его восторг и рвение уступили место безграничной грусти. Но мужество устоять никогда не оставляло его, он был слишком верующим, чтобы предаваться унынию, но он понял, как ничтожен человек»[261].
Император Николай Павлович на ночных манёврах.
С литографии Шмидта, сделанной с рисунка Шварца
Несомненно, государь искренне любил страну, в которой родился и истинную пользу которой всеми силами желал наблюдать. Он не цеплялся за абсолютную власть: она принадлежала ему по