Шрифт:
Закладка:
Других развлечений не было никаких, если не считать похорон великого князя Михаила Павловича. Они могли бы состояться значительно раньше, если бы тогда, на Сенатской, Кюхельбекер тщательнее выбил снег из своего пистолета. Михаил Павлович спасся, чтобы теперь, через четверть века, как и все почившие в бозе члены царского дома, стать вечным узником главной российской тюрьмы: покойников не смущают соседи.
Штабс-капитан генерального штаба Кузьмин, занимавший выгодную позицию в одном из крепостных бастионов, живо опишет погребальную церемонию – с прохождением генералитета, вспугнутыми салютационной пальбой лошадьми, грозно накренившимся катафалком. (Последняя деталь могла бы очень пригодиться иным историческим романистам – как символ кризиса всей феодальной системы. Но они лишь переадресуют наблюдения Кузьмина нашему герою: нужды нет, что окна равелина не выходили на соборную площадь.)
17 сентября 1849 года Следственная комиссия завершила свои труды. В обстоятельном, с бюрократической честностью сооруженном докладе подробно исчислялись действия каждого обвиняемого.
Картина получилась довольно стройная.
А был ли заговор?
(К проблеме инакомыслия)
С самого начала процесса всему расследуемому делу был придан государственный вид. Но при всём старании ничего схожего, скажем, с заговором 14 декабря обнаружено не было.
Декабристов брали с оружием в руках. Это было открытое неповиновение, бунт на площади, военный мятеж. У мятежников существовали давние тщательно законспирированные организации, писаные уставы и т. д. В их замыслы входили государственный переворот, смена власти и – при определенных условиях – цареубийство. В их действиях – с точки зрения любого законодательства – наличествовал состав преступления.
На этот раз всё обстояло иначе. «Заговор идей» не повёл к настоящему делу. Вербальная оппозиция режиму не поколебала режим. О желательности тайного общества велись разговоры, но они кончались ничем. Поэтому для того, чтобы предать петрашевцев суду, необходимо было перво-наперво раздуть дело. С другой стороны, не следовало раздувать его слишком сильно.
Судьба отдельных людей оказалась в прямой зависимости от взаимоотношений отдельных частей государственного механизма.
Император Николай I, великий князь Михаил Павлович, цесаревич Алексей Николаевич, князь П.М. Волконский и граф А.X. Бенкендорф.
С портрета, писанного Крюгером
И всё же было бы опрометчиво полагать (как это делают некоторые мемуаристы), что III Отделение лезло из кожи вон, чтобы преуменьшить серьёзность дела (чем, в частности, объясняют ласковость Дубельта на допросах). Это была бы вторая – и последняя – ошибка руководителей тайного сыска. К их счастью, ничего не надо было преуменьшать. Дубельт и его начальство могли испытывать удовлетворение уже от одной мысли, что никакого заговора нет и в помине и что сотрудники графа Перовского, желая быть большими католиками, чем папа, выглядят не очень солидно. III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии хотело бы намекнуть, что оно и уступило-то это дело Министерству внутренних дел только потому, что не усматривало в нём явной угрозы для безопасности государственной.
Дубельта абсолютно не волновало, какова будет мера наказания. Для него важно было подчеркнуть, что само явление, хотя и в высшей степени преступно, но всё же носит локальный характер.
Именно поэтому особое мнение действительного статского советника Липранди, уличающего Комиссию в том, что она в благодушии своём не разглядела всеобъемлющего общерусского заговора (принятие этой версии повлекло бы цепную реакцию арестов и возникновение тысяч новых дел, что теоретически представлялось возможным, но практически бесполезным), – это мнение было изящно, с комплиментами по адресу обвинителя отвергнуто Комиссией, которая в своём заключении недрогнувшей рукой записала: «…организованного общества пропаганды не обнаружено».
Но раз так, процесс заговорщиков превращался в судилище над инакомыслящими. Не обнаружив наличия преступных деяний (таковыми по необходимости были признаны чтение рефератов, произнесение речей и оглашение частных писем), следователи невольно констатировали чисто идеологический характер расследуемого дела. Криминальными были сочтены не поступки, но мысли. Согласно этой логике, Родиона Раскольникова следовало бы судить не за убийство им старухи-процентщицы, а за его газетную статью, где обосновывалось право на такого рода поступки.
Так – невзначай – обозначилась тема, которую через семнадцать лет гениально разовьёт один из нынешних обвинённых.
Правда, мечты о всеобщей гармонии, которыми вдохновлялись посетители «пятниц», имели мало общего с идефикс героя будущего романа. (Хотя, если вспомнить, Раскольников тоже печётся о благе.) Довольно далеки эти мечты и от нравственной диалектики другого теоретика – Ивана Карамазова. Общее здесь лишь то, что во главу угла ставится теория.
В 1849 году была осуждена идея [248]. Как и будущий автор «Преступления и наказания», судьи догадывались о её потенциальных возможностях.
Был ли Достоевский революционером?
Во всяком случае, он совершил такие поступки, которые не оставляют сомнений на этот счёт. Но нет оснований сомневаться и в его искренности, когда в своих показаниях он неодобрительно отзывается о перспективах «русского бунта».
Он хотел бы искоренить «важные пороки» России – крепостничество, бюрократию, деспотизм. Он не может примириться с социальным неравенством. Но мы остереглись бы утверждать, что он отвергает саму идею монархии – даже тогда, в 1849 году. Он желает совокупить русскую историческую власть с идеалами добра и правды, придать этой надчеловеческой силе иной – человеческий – облик (созиждить своего рода «самодержавие с человеческим лицом»). Не будучи правоверным фурьеристом, он поражён «изящной стороной» социалистических утопий, и эта тяга к красоте, неотделимой от истины, останется у него навсегда.
Принято считать, что после каторги он изменил убеждения. Не правильнее ли толковать о слиянии старого и нового душевного опыта – с сохранением всё той же потребности мировой справедливости, всё того же нравственного ядра?
В 1849 году он подверг себя «виселице», ибо хотел оставаться человеком честным.
Но таковым хотел бы остаться и его главный судья.
Из главы 13
Царь-лицедей
К проблеме семейного сходства
Он царствовал без малого уже четверть века. К исходу 1849 года он должен был чувствовать некоторую усталость. Ему было за пятьдесят: после Петра Великого, которым он восхищался и на кого тщился походить, ни один из государей-мужчин не доживал до столь почтенного возраста.
Он не пал жертвой дворцового переворота, как его дед и отец, о чьей судьбе, которую не пожелал разделить уступивший ему престол старший брат Константин, он, разумеется помнил и делал всё, чтобы её избежать. Правда, подобный финал, равно как и омрачивший начало его царствования военный мятеж, ныне не представлялись возможными, да и, пожалуй, не имели шансов на успех. Гвардия была уже не та, что при императоре Павле Петровиче или даже при Александре Благословенном. (И сам он был, конечно, не тот). Да и кто бы осмелился – после 14-го декабря?
Он навсегда запомнил тот роковой день.
«…Хорошенькое начало царствования, – сказал Николай по-французски одному из находившихся рядом с ним генералов, – трон в крови!»[249] Меж тем такие слова могли бы произнести, всходя на престол, его железная бабка или мучимый запоздалым раскаянием