Шрифт:
Закладка:
Нечто аналогичное произошло с союзом Франции с Россией. Усилия французского военного командования по устранению последствий внедрения Сухомлиновым новой системы дислокации и комплектования войск в 1910 году привели к углублению взаимозависимости военного планирования в двух союзных государствах – процесс, управляемый военными, но санкционированный гражданским руководством. Но даже если от гражданских политиков зависело одобрение этого процесса, они не могли помешать ему изменять параметры, в пределах которых могли приниматься политические решения. Французы на ежегодных собраниях объединенного франко-русского генерального штаба настаивали на том, чтобы русские тратили огромные суммы заемных средств на модернизацию своих западных стратегических железных дорог. В результате баланс сил в Санкт-Петербурге смещался от Коковцова к его противникам в Российском военном командовании. Коковцов, вероятно, был прав, когда обвинял военное командование в использовании межгосударственных военных связей в рамках альянса для усиления собственного влияния в российской политической системе[657].
И наоборот, требования русских к своим французским союзникам имели потенциально далеко идущие последствия для внутренней политики Франции. В 1914 году, когда русские предупредили, что любое сокращение срока национальной военной службы подорвет ценность Франции как союзника, они вынудили ведущих государственных деятелей страны поддержать меру (недавно принятый закон о трехлетнем призыве), которая вызвала неоднозначную реакцию у французского электората. Даже абсолютно технические детали оперативного планирования могли стать порохом для политического взрыва[658]. Во Франции небольшая группа ключевых лиц, определяющих политику, приложила большие усилия, чтобы скрыть масштабы и характер стратегических обязательств альянса от тех (в основном радикалов и радикальных социалистов), кто мог бы возражать по политическим мотивам. Потребность в осторожности стала особенно острой в начале 1914 года, когда Пуанкаре в сотрудничестве с военными скрывал наступательный, по сути, характер французского стратегического планирования от кабинета, палаты и общественности, все более склонявшихся к оборонительному подходу во внешней политике. Пуанкаре был настолько озабочен секретностью, что они с Жоффром даже утаили детали новых французских планов мобилизации от военного министра Адольфа Мессими[659]. К весне 1914 года французские обязательства в рамках общей франко-русской военной стратегии стали потенциально разрушительной силой во внутренней политике, поскольку вынуждали Францию твердо придерживаться формы военного планирования и подготовки, общественная легитимность которой была под вопросом. Как долго Пуанкаре мог бы продолжать это балансирование на грани, мы никогда не узнаем, потому что начало войны летом 1914 года сделало этот вопрос бессмысленным.
Таким образом, мы можем говорить о двух взаимно противоположных процессах: один, в котором значительная доля инициативы уступалась гражданскими формально подчиненному им военному руководству, и другой, в котором имперская армия, обладающая относительной независимостью с конституционной точки зрения, сдерживалась, направлялась и контролировалась гражданскими политиками. Требования Мольтке о превентивной войне были заблокированы кайзером и гражданскими лидерами, так же как требования Конрада были заблокированы императором, эрцгерцогом Францем Фердинандом и Леопольдом фон Берхтольдом[660]. Коковцову, по крайней мере какое-то время, удавалось поразительно успешно блокировать амбициозные инициативы военного министра. В конце 1913 года, когда Сухомлинов попытался полностью исключить Коковцова – как премьер-министра и министра финансов – из обсуждения военного бюджета, Совет министров посчитал, что властный военный министр зашел слишком далеко, и отклонил это требование[661]. В России, Германии и Австрии, Великобритании и Франции военная политика оставалась в конечном итоге подчиненной политическим и стратегическим целям гражданского руководства[662].
Тем не менее остающиеся без ответа вопросы о балансе сил между гражданскими и военными фракциями и степень их влияния на процесс принятия решений продолжали запутывать отношения между руководителями великих держав. Каждая страна Европы подозревала существование воинственной военной группировки в правительстве каждого своего потенциального противника и прилагала все силы, чтобы установить, насколько большое влияние она имеет. В разговоре с графом Фридрихом фон Пурталесом, послом Германии в Санкт-Петербурге, в начале февраля 1913 года, когда австро-российская напряженность на Балканах была на пике, министр иностранных дел Сазонов признал, что министр иностранных дел Австро-Венгрии Леопольд фон Берхтольд (которого он помнил по временам работы Берхтольда послом в Санкт-Петербурге) был человеком миролюбивых намерений и мировоззрения. Но был ли он достаточно силен, чтобы противостоять давлению начальника Генштаба генерала Конрада фон Хетцендорфа, чьи воинственные планы были хорошо известны российской военной разведке? И даже если Берхтольд все еще держит ситуацию под контролем, разве власть не перейдет в руки военных, поскольку дуалистическая монархия ослабевает и ищет все более радикальные решения?[663] В этих предположениях был элемент проекции. Сазонов, который воочию наблюдал борьбу за власть между Сухомлиновым и Коковцовым и недавно видел, как начальник Генштаба чуть не поставил Россию на грань войны с Австро-Венгрией, лучше других знал, насколько неустойчивыми могут быть отношения между военными и гражданскими политиками. Проанализировав настроения в Санкт-Петербурге в марте 1914 года, Пурталес обнаружил своего рода равновесие между воинственными и миролюбивыми фракциями: «Так же, как нет личностей, о которых можно было бы сказать, что у них есть и желание, и влияние, чтобы втянуть Россию в военную авантюру, я не вижу тех, чье положение и влияние достаточно сильны, чтобы пробудить в нас уверенность, что они смогут направлять Россию мирным курсом в течение многих лет…»[664] Анализ Коковцова был менее оптимистичным. Ему казалось, что царь все больше и больше времени проводит в компании людей из «военной среды», чьи «упрощенные взгляды… забирал[и] все большую и большую силу»[665].
Естественная сложность исследования таких отношений для внешнего наблюдателя усугубляется тем, что гражданские политики были не прочь использовать (или даже выдумывать) существование «партии войны», чтобы придать вес своим собственным аргументам: именно таким образом, во время миссии Холдейна 1912 года, немцы убедили британцев поверить в то, что правительство Берлина разделено на фракции голубей и ястребов и что уступки Великобритании укрепят позиции канцлера Бетман-Гольвега в борьбе с разжигателями войны в Берлине. Они применили ту же тактику в мае 1914 года, утверждая (посредством серии «инспирированных» статей в прессе), что продолжение англо-русских военно-морских переговоров только укрепит позиции милитаристов против умеренного гражданского руководства[666]. Здесь, как и в других случаях межправительственного взаимодействия, переменчивость военно-гражданских отношений в рамках соответствующих систем была усилена неправильным восприятием и ошибочными выводами.
Печать и общественное мнение
«Большинство конфликтов, которые мир видел за последние сто лет, – заявил канцлер Германии Бернхард фон Бюлов перед германским парламентом в марте 1909 года, – были вызваны не амбициями монархов или заговорами министров, а страстными желаниями общественного мнения, которые через печать и парламент докатывались до исполнительной власти»[667]. Была ли доля правды в утверждении Бюлова? Не лежит ли сила, формирующая внешнюю политику, за пределами канцелярий и министерств, в мире лоббистских групп и политической печати?
Несомненно одно: в последние десятилетия до начала войны мир наблюдал драматическое расширение политической общественной сферы и более широкого общественного обсуждения вопросов, связанных с международными отношениями. В Германии возник ряд националистических групп влияния, призванных направлять общественные настроения и лоббировать правительство. Следствием стала трансформация сущности и стиля политической критики, которая стала более демагогичной, менее конкретной и более экстремальной по своим целям, так что правительства часто оказывались в обороне, парируя обвинения в том, что они недостаточно настойчивы в преследовании национальных интересов[668]. В Италии мы также можем увидеть зарождение более напористой и требовательной политической общественности: ультранационалист Энрико Коррадини и демагог Джованни Папини способствовали возникновению первой в Италии националистической партии – Итальянской националистической ассоциации, основанной в 1910 году.