Шрифт:
Закладка:
Ему не нравилось, когда я утыкалась в телефон. Когда раздавался звонок и я отвечала, или когда набирала кому-нибудь сообщение, или когда мы о чем-нибудь разговаривали и оба не знали ответа и я лезла в интернет. Из-за этого на меня однажды разобиделась Лори. Она названивала мне целый вечер, хотела поплакаться, но я, увидев, как загорелся экран лежащего на столе телефона, просто перевернула его. Когда на следующий день я сказала: «Извини, у меня было свидание», она ответила: «А, ну конечно. Он не разрешает тебе отвечать на звонки, да? Похоже на то». Все, что Макс делал, Лори расценивала как посягательство на мою независимость, но она ошибалась. Он никогда ничего мне не запрещал. И даже ни о чем не просил. Просто иногда у меня возникало такое чувство… Когда он смотрел на меня. Чувство, будто я не совсем права.
Да и не только это. Словечки, которые, по его мнению, я подцепила от Лори. Например, что я стала говорить «гребаный», чего раньше не делала – так он уверял. И всегда это было в шутку, не всерьез, он просто дурачился, но – как же холодно он держался, сурово и сухо, а потом вдруг как засмеется и бросит: «Боже, Анна, расслабься, я же шучу!» – но это не всегда было похоже на шутку. Однажды – кажется, мы обсуждали, что творческие люди зачастую эгоцентричны, – он принялся меня дразнить: мол, уж я-то точно только собой и поглощена.
– Ты никогда не замечала, – проговорил он, – как часто начинаешь предложения с «я»?
– Нет, – обескураженно пробормотала я. – Я даже внимания не обращала…
Макс расхохотался, но еще больше его рассмешило, что я не сразу сообразила, отчего ему так весело. В те вечера, когда я была усталой, я вообще старалась говорить поменьше – от греха подальше.
Ему не нравилось, когда у меня месячные. А у меня то и дело что-то подтекало с тех пор, как поставили спираль. Лори советовала мастурбировать – мол, так кровь быстрее выйдет, – но после того, как я в унылой панике попыталась довести себя до оргазма за те девяносто секунд, пока оставалась в комнате одна, я решила, что ее совет, пожалуй, мне не подойдет. Когда я говорила ему, что у меня еще идет кровь, он заявлял: «Честно говоря, меня такие вещи не беспокоят, Анна. Я не подросток». Но потом были разные моменты – то, как он посматривал на простыню и как сразу вскакивал и спешил в душ, – и я понимала, что беспокоят, и еще как.
То, как он иногда на меня смотрел: когда я чистила зубы, или пыталась открутить крышку на банке, или проверяла перед уходом, все ли взяла, – сам этот взгляд был каким-то недобрым. Под этим взглядом я становилась неуклюжей, ставила кружки на край стола и, конечно, разбивала их или проливала кофе на одежду. Словно он не верил, что я в состоянии взаимодействовать с окружающим миром, и чем меньше он верил, тем сложнее мне становилось это делать. Потом он называл меня дурочкой, ребенком и произносил это ласково, словно поддразнивая, но иногда в такие моменты я начинала сомневаться, испытывает ли он ко мне хоть какие-то теплые чувства. Смотрел он на меня так, что возникало впечатление, будто он едва меня терпит.
Однажды мне позвонила мама, я заметила, как Макс бросил взгляд на загоревшийся экран, и рявкнула: «Прекрати, черт возьми, меня контролировать!» – и взяла трубку, а когда закончила разговор, он сказал: «Пожалуйста, не говори мне таких вещей, Анна. Ты сама знаешь, что я ничего не контролирую. Это некрасиво с твоей стороны». И я ощутила угрызения совести. А в другой раз – за это мне было особенно стыдно – у меня был плохой день, и он сделал мне замечание – мол, я положила ложечку, которой помешивала чай, прямо на столешницу. Вдруг на меня накатило желание сказать ему что-нибудь обидное, и я выпалила: «Ты и с женой так разговаривал? Поэтому она от тебя ушла?» Я увидела, как его взгляд разом потемнел, будто в глазах опустили жалюзи. Он отошел, сел на кровать спиной ко мне, и я понимала, что он, должно быть, злится, пошла за ним, вся взвинченная, готовая ругаться дальше, и, к своему полному ужасу, обнаружила, что он плачет. И я принялась извиняться: прости-прости, я не хотела тебя обидеть, повела себя дурно, сама не знаю, что несу, прости, пожалуйста, не держи зла. По-моему, я была готова сказать что угодно, лишь бы он перестал.
А иногда я потешалась над ним, обзывала старым брюзгой, которого все вокруг раздражают, и Макс смеялся, и мне казалось, что на моих глазах оживает статуя. Потом я переживала, что была к нему несправедлива, видела в нем то, что намеренно высматривала – конечно же, по наущению Лори, – и в упор не замечала его настоящего. Потому что никаким брюзгой он, конечно, не был. Иногда, когда мне казалось, что он выискивает во мне недостатки, он вдруг улыбался. Он мог внезапно сказать: «Как я рад, что ты сейчас со мной» или даже «Какая ты красавица», когда я думала о чем-то совершенно постороннем, делала что-то совершенно обыденное и вовсе не пыталась поразить его своей красотой. Иногда на него находила сентиментальность. Он ставил песню, которая ему нравилась, поднимал меня с постели, обнимал за плечи. Щека к щеке мы покачивались под музыку, танцуя почти без движения, его дыхание обжигало мне ухо, и город – наш зритель – смотрел сквозь стекло. Он валялся со мной на диване, и мы тискались, как подростки. Я пыталась расстегнуть на нем рубашку, запускала руки под ремень, но он меня останавливал. Говорил: нет, дальше не надо. Он подтрунивал надо мной, когда я пыталась добиться от него чего-то определенного насчет будущего. Я спрашивала, очень стараясь, чтобы это было как будто невзначай, когда он собирается уехать из Лондона навсегда, а он говорил: «Ну сейчас-то я здесь? Сегодня я с тобой. И думаю я только об этом, а не о том, что будет через год». И в такие моменты мне казалось: он прав, зачем переживать. Я наслаждалась прикосновением его рук, запахом волос, его улыбкой – словно он вкладывал в нее какой-то одному ему понятный и недоступный мне смысл. Он говорил,