Шрифт:
Закладка:
Вот и гадай: друга встретил на тропе или врага. Время рассудит.
Чуть помолчав, он возвращается к Плясунье. С добрым Соколом оставляет её без опаски, а со мной – нет. Оно и понятно.
* * *
– Почему Плясунья? – Она подсаживается ко мне во время привала, пока мы с Салдином «дышим». – Из-за ноги звучит как насмешка.
Тонкие брови хмурятся. Плечи вздрагивают под порывами ветра.
– Вовсе нет, госпожа, – объясняю, чтобы не обиделась. – Напротив. Наш старый Сокол, – киваю на монаха, – видел в жизни много чудес. А я – всего одно. В степных землях есть бабочки. Маленькие, размером с ноготь. Летают не днём, как прочие, а когда восходит луна. И крылья у них… ну, серебрятся. Как звёздная пыль, сказали бы певцы, – усмехаюсь в надежде подобрать другое слово, но куда мне. – Красивые создания.
А впрочем… что вояка понимает в красоте?
Морщинка меж бровей исчезает. С улыбкой моя Плясунья становится почти хорошенькой.
– Тогда буду звать тебя Ворхом.
Смеюсь.
– Что? Не по нраву?
– Напротив, госпожа.
Ещё как по нраву. Чёрный медведь, которого в Вилете кличут ворхом, красуется на княжеском гербе. Могущественный зверь, заступник и опора. Мне ли не знать: я сам медвежью морду малевал на щите, пускай служил в Чурнаве, а не в столичной Вилице.
Отрадно, когда о тебе так думают. И разом всё становится на место.
Плясунья-то моя – не просто степная бабочка с рваным крылом. Княжна.
* * *
Я видел Воимира, князя Вилеты, единожды в жизни когда попал в дружину. Тогда он был молод: старших сыновей садил на колени. Широкой души человек: никогда не заботился, что о нём другие подумают. Гневался во всю мощь, одаривал щедро. Люблю тех, у кого слова не расходится с делом. Такие бьют в лицо, не в спину.
И всё-таки где-то князь сплоховал, не по тому ударил. Все говорят, что в мире не осталось волшебства, а в проклятья верят. То там ворожея порчу нашлёт, то здесь колдуна изловят и к столбу поведут казнить.
Не знаю, правда или нет, только двое старших наследников слегли с хворью. Одного похоронили весной, другого осенью. Третий сын Воимира ушёл через год. Осталась одна дочь и младший княжич, от второй жены.
Слухи поползли что змеи – по всему княжеству и за пределами. Говорили, что сам князь не встаёт с постели. Поди разбери, от горя или недуг виноват. Знахари отовсюду стекались в Вилицу. Шарлатанов клеймили, а то и вешали: нрав у Воимира мягче не стал.
А в прошлом месяце не стало князя. Это была последняя весть, которую я слышал на границе Иверхайма и Вилеты – перед тем, как ступил на тропу.
* * *
Весь следующий день идём вереницей. Четыре жука, будто связанных нитью. Скоморох и Плясунья впереди: он несёт поклажу за двоих, она – ловко помогает себе ивовым посохом. Постукивает деревяшка по наледи. Всё, что подтаяло вчера, за ночь схватило льдом.
До сумерек все молчат – каждый о своём. Даже огонь, разведённый в ночи, не будит тягу к беседе. Скоморох по-прежнему ко мне приглядывается. Я невозмутимо чищу котелок. Сокол с Плясуньей говорят без слов – одними глазами. Старик учит княжну складывать пальцы особым образом. Показывает точки, на которые нужно надавить, чтобы боль из натруженной ноги ушла.
– Щекотно! – Она устало смеётся, повторяя за учителем. Растирает ладонь, пока та не становится красной. Потом, обжигаясь, пьёт кипяток со сладкой пылью. Засыпает первой.
В середине ночи меня сменяет на страже Скоморох.
Просыпаюсь под утро: кашляет Салдин. Не в первый раз, но сильнее прежнего. Долго и надрывно, от самой груди. Нехороший кашель. Не помогли мои стельки.
– Ав-най, отец. – Протягиваю ему рукавицы, а сам прячу ладони под мышками. Встану – что-нибудь придумаю. – Не спорь.
Он не спорит. Только плечи вздрагивают в темноте.
Плясунья придвигается с другого бока и обнимает старика. А когда за тучами поднимается солнце, старый Сокол встаёт на одну ногу. Складывает на груди ладони. Дышит.
* * *
– Возьми, пожалуйста. – Она, как и в первый раз, садится рядом.
– Боюсь, твои мне будут малы, госпожа, – отшучиваюсь, показывая медвежью лапищу. На ладони бледнеют шрамы.
– Они не мои. Брата… были.
Не успеваю опомниться, как она берёт меня за руку и натягивает варежки – из серой шерсти, большие, видно, что с любовью связаны. Кто знает, может быть, княгиней. Я никогда вещей, оставшихся от мёртвых, не носил, а тут… Как отказаться? Оскорбить доброту легко.
– У меня другие есть, – поспешно говорит она. – Эти просто… на удачу.
– Спасибо, госпожа.
Она отходит к Салдину – вести немые разговоры, а я стою, как верстовой столб, к земле приросший. Что-то ворочается в груди: не то горько, не то радостно.
* * *
После этого Плясунья говорит со мной чаще. Охотнее. Скоморох бросает хмурые взгляды. Я только хмыкаю. Ему тревожиться не о чем: ту нить, что протянута между ними и видна даже мне, ни нож не разрежет, ни ветер не порвёт. Здесь, на вершине пика, мы с Салдином для княжны – просто попутчики, а он – целый мир, на котором всё держится.
Мне это чувство знакомо. Я свой мир однажды потерял. Упустил, как воду сквозь пальцы. Горюй, не горюй – не воротишь.
* * *
Когда из-за очередного выступа показывается Башня, все замирают. Плясунья запрокидывает голову. Сокол что-то шепчет: если молитву, то пускай она поможет.
С виду крепость кажется руинами, наполовину вросшими в тело горы. Не белая, скорее желтовато-серая, сложенная из плит известняка. В проклятия я верю, как ни странно, а в сказку про драконий хребет – не очень.
Останавливаемся в небольшой пещерке: ещё не стемнело, но силы лучше поберечь. Пока вскипает вода, мы со Скоморохом обмениваемся взглядами. Припасов хватит на несколько дней. Назад пойдём впроголодь – не обязательно быстрее, чем вверх.
Плясунья вскрикивает в темноте. Когда подносим лучину, становится ясно, отчего: в глубине пещеры, привалившись плечом к валуну, сидит женщина. Не скелет даже: обглоданная морозом плоть держится на костях. К груди прижат свёрток: что-то увесистое завёрнуто в тряпицу. Никто из нас не тревожит покой. Похоронить бы, как положено, да негде. Вокруг только лёд и камень.
Княжна больше не дрожит. Уходит к очагу, поближе к Салдину. Стыдится того, что испугалась мёртвой.
Зря. Я бы тоже испугался.