Шрифт:
Закладка:
И Диа, великолепный, мертвецки пьяный, сам упал навзничь — в липкой и влажной удушливой темноте зазвучала сладкая, ясная мелодия свирели Лескюра.
Глава девятая
Жёлтая зараза
Доставив Эсклавье в госпиталь, команда носильщиков под руководством Маренделя налегке вернулась в лагерь.
Трое бо-дои, составлявшие конвой, едва отойдя от своих командиров, стали беззаботными, весёлыми и дружелюбными с пленными, от которых их отличало только оружие в руках. Они запросто решили взять на себя вечернюю готовку, потому что ту-би не умели делать рис, который, покипев двадцать минут, должен выйти из котелка горячим, сухим и рассыпчатым по зёрнышку. Новички охотно продолжали бы «прогуливать школу», но Марендель, Орсини и Леруа сказали, что им нужно вернуться к 14 июля.
— В любом случае, — сказал Леруа, — риса у нас хватит только до двенадцатого числа.
Подражая Голосу, Марендель объяснил:
— Четырнадцатое июля — праздник освобождения и братства народов. Французский народ, наш друг, который сражается на нашей стороне за Мир, был первым, кто сбросил иго тирании и феодализма четырнадцатого июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Большевисткая революция тысяча девятьсот семнадцатого года завершила сию освободительную задачу. Это великие исторические даты человечества на пути прогресса…
Затем снова заговорил своим обычным голосом:
— Поэтому четырнадцатое июля тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года, в честь праздника, всем будут удвоены пайки при условии, что мы устроим большое представление с лекцией, стенгазетой, самокритикой на всех уровнях, как национальных, так и личных, манифестами и шествиями, хорами и оркестрами, театральными постановками и не знаю чем ещё… Представление, которое нельзя пропустить, калории, которые нужно накопить и, может статься — объявление о нашем освобождении.
Они добрались до лагеря 13 июля, незадолго до полуденного приёма пищи. Плац уже был украшен транспарантами в честь каждого освободительного движения, осуждающими все формы принуждения и империализма, проклинающими каждую Бастилию и каждое узилище.
Мерль, засунув руки в карманы шорт, надвинув берет на нос и держа этот нос по ветру, рыскал в поисках «новостных сюжетов». По его словам, он хотел написать для лагерной газеты полный отчёт о самом мероприятии и подготовке к нему.
На бойне он увидел четырёх тощих коз, привязанных к двум кольям, несколько кур и уток для тех, кто был «на режиме», и двух свиней, чей вес он записал для точности. Их приходилось взвешивать на старых бамбуковых весах. Одна весила немногим больше тридцати двух килограмм, другая — тридцать шесть.
Он взял интервью у коменданта лагеря, который сказал, что 14 июля пленным, помимо риса с салом и чечевицы, выдадут дополнительный паёк из козлятины в соусе, риса и чёрной патоки, а также двадцать пять грамм соли на каждого.
Он преувеличивал эти новости, как взбрело в голову, говорил о свиньях весом в сто тридцать кило и целых стадах коз, и намекал, что вьеты, которые только что обнаружили склад винного концентрата[66], собираются раздать каждому в лагере по целой кварте…
Статья Мерля имела большой успех. Он решил, что как только получит свободу, займётся карьерой журналиста.
Затем Марендель собрал свою команду.
— Мы все, — сказал он им, — в пределах наших возможностей и воображения, должны внести свой вклад в праздник, организованный четырнадцатого июля. Дневное заседание завершится принятием манифеста, адресованного французскому народу, который будет транслироваться по радио Вьетминя и освещаться во Франции в газете «Юманите». Этот манифест был составлен кой-кем из старожилов; я сам проделал над ним определённую работу, и вы можете рассчитывать на нас. Без внимания не осталось ничего — мы даже позаботились о преувеличении, ровно настолько, чтобы заставить любого, у кого есть хоть какой-то здравый смысл, завыть от смеха. Излишне говорить, что все старожилы подпишут его обеими руками, а заодно и большинство новичков.
Марендель расхаживал туда-сюда перед товарищами, сидящими на корточках.
— Однако же, для доказательства искренности наших чувств, было бы неплохо, если бы некоторые отказались подписывать этот манифест. Поэтому я предлагаю распределить роли, которые нам предстоит сыграть. Когда Голос позовёт каждого из вас для официальной подписи, вы все прочтёте текст с предельной тщательностью и, при необходимости, зададите несколько разумных вопросов, прежде чем поставите под манифестом своё имя. От капитана де Глатиньи, на которого смотрят как на «феодала» — это записано в его досье, я видел, — очевидно, нельзя ожидать подписания. Так что заявите, господин капитан, если вы, конечно, не возражаете:
«Я аристократ и сын аристократа, воспитанник иезуитов и французский офицер. Последние несколько недель, благодаря унижению поражения, я осознал, что моя наследственность, моё прошлое и моя профессия исказили во мне человека. Теперь я осознаю звериный эгоизм моего класса. Но я всё ещё не до конца избавился от своего наследия ложных идей. Если вы прикажете мне, я вполне готов подписать этот текст, с которым искренне согласен в том, что касается мира и братства народов. Но всё остальное меня не убеждает, и я почувствовал бы, что обманываю вас, если бы не признался, какие сомнения у меня есть на этот счёт». Возьмите надлежащий тон, господин капитан, и примите вид скромный и бесспорно искренний, предполагающий ваше сожаление о том, что вы не можете полностью присоединиться к борцам за Мир. После этого положитесь на Голоса, который со слезами радости на глазах возьмёт из ваших пальцев ручку и призовёт вас продолжать перевоспитание, которое так хорошо началось. Давайте отрепетируем это вместе?
— Нет, Марендель, — сказал де Глатиньи, — у меня нет желания лгать, даже врагу.
Голос Маренделя стал таким же сухим, как у де Глатиньи:
— Я должен напомнить вам, господин капитан, что вы по-прежнему на войне, и то, о чём я вас прошу — военное действие. Это нечто более тонкое, но бесконечно более действенное, чем кавалерийская атака.
Буафёрас вмешался:
— Марендель прав, Глатиньи. Или эта роль тебе не нравится, потому что тут есть некоторая доля правды?
Де Глатиньи попытался говорить бесстрастно, но почувствовал, как в нём закипает гнев:
— Не будешь ли так любезен пояснить, что именно ты имеешь в виду, Буафёрас?
— Ты признал несостоятельность своего класса, признал феодализм генералов и штабных офицеров, к которым принадлежишь. Это сердит тебя настолько сильно, что ты теряешь самообладание и всякое чувство изощрённости.
Де Глатиньи понемногу успокоился:
— Вы должны простить меня, Марендель. Вы правы,