Шрифт:
Закладка:
— И всё это время желудок требует своей порции, озабоченный тем, чтобы она не уменьшалась… Условный рефлекс… Спокойной ночи, дорогие господа, приятных снов. Поверьте, все эти слухи — вздор. Но мы не могли бы говорить вам это с такой убеждённостью, если бы сами не переживали такое сотни и сотни раз.
* * *
Когда весть о Женевском перемирии в конце концов достигла Лагеря № 1, никому не понадобилось подтверждений, чтобы поверить в это. У правды аромат всегда более сильный, более убедительный, чем у слухов.
21 июля, после сиесты во влажной жаре позднего вечера, от жилищ старожилов поднялся сильный шум и разнёсся по реке. Буафёрас, де Глатиньи, Мерль, Марендель, Орсини, Махмуди и Пиньер встали, не сказав ни слова. Наверху лестницы появился Леруа:
— Вот и всё — конец всему, они подписали, — сказал он.
Марендель совсем побледнел под желтоватым загаром, и де Глатиньи пришлось поддержать его.
— Знаешь, Жак, — сказал он, — я потерял всякую надежду. Теперь я снова увижу Жанин.
Де Глатиньи внезапно ощутил глубокую любовь к маленькому лейтенанту. Он обнял Маренделя за плечи и заставил отвернуться в угол хижины, чтобы никто не увидел слёз в глазах этого старого ребёнка, который был таким слабым и таким сильным, искушённым и неопытным, циничным и чувствительным.
Все кань-на извергали своих ту-би, которые вереницами бежали по грязным откосам к реке, чтобы присоединиться к старожилам.
Пленные и бо-дои смешались, падали друг другу в объятия, братались, и, видит Бог, в тот момент во всем лагере не было никого, кроме людей, которые видели, что их трудные времена подходят к концу.
В тот вечер Голос, полный сахара и мёда, сообщил им, что перемирие было подписано несколько дней назад[67], и они скоро отправятся в лагерь для освобождённых. Готовиться к отъезду начали с воодушевлением и радостью.
Голос призвал добровольцев нести носилки для тяжёлых больных и раненых. Каждый член команды «лукавых змиев» Маренделя предложил свои услуги, даже Эсклавье, который совсем недавно присоединился к своим товарищам и всё ещё с трудом стоял на ногах.
— Мы будем свободны через три дня, — говорили оптимисты. — Приедут грузовики и заберут нас.
— В коммунистическом мире всё не так просто, — говорили старожилы.
В день отъезда из Лагеря № 1 несколько офицеров и сержантов Вьетминя подошли к своим пленным с бумагой и карандашом. Прячась друг от друга, они попросили французов дать им письменное свидетельство, что с ними обращались достойно и никак не оскорбили.
— Они боятся как бы мы не вернулись, — веселился Пиньер. — Поэтому обеспечивают себе гарантии.
— Не совсем, — сказал Марендель. — Через несколько недель все они попадут на чистку; их понизят в должности, а некоторых — расстреляют. Они заранее готовят защиту для себя, даже не зная, виновны ли они. Всё может оказаться полезным, даже рекомендация пленного. Это они бедолаги, а не мы, потому что им приходится оставаться в тюрьме, и у них нет надежды когда-нибудь выбраться.
— Становишься мягкосердечным? — спросил его Эсклавье каким-то странным тоном.
— Я пошёл и попрощался с Голосом. Этот ублюдок почти тронул меня. Я думал, он собирается попросить меня о поцелуе, как человек, приговорённый к смерти, мог бы попросить об этом своего адвоката или исповедника у подножия эшафота. И посмотри, что он мне дал.
Он протянул руку, чтобы показать им маленький бойскаутский крестик.
— Во Вьетмине всякого хватает, — коротко ответил Эсклавье, — включая свиней и жемчуг, но свиньи всегда жрут жемчуг.
— А ты не слишком-то разговорчив насчёт твоего пребывания в госпитале. Однако были слухи…
— Я чуть не сдох. Меня спасли Диа, вьетнамская медсестричка и удача.
Команде дали для сопровождения только одного больного. Это был немолодой старший офицер, захваченный в Каобанге. Он еле дышал, но поклялся, что не умрёт от рук вьетов, поэтому был бесконечно осторожен в расходовании той жизни, которая у него осталась. Он никогда не говорил, никогда не двигался.
На протяжении всего марша «лукавые змии» угощались фруктами, чёрной патокой и домашней птицей и останавливались, когда вздумается, в хижинах вдоль дороги.
Они раздобыли немного тёума, пригрозив крестьянам, что донесут на них — так как хранить спиртное запрещалось, — и несколько пачек табаку, обменяв их на предметы, которые потом забрали обратно.
Они трусили вперёд, точно кули, неся носилки по четверо за раз. За час покрывая шесть километров, вдруг заявляли, что с них хватит, и устраивались на ночлег прямо за деревней, куда, едва наступала темнота, отправлялись «добывать».
Все личные разногласия внутри группы вскоре исчезли, и начали устанавливаться прочные узы дружбы — они образовали единый и нерушимый фронт. То, что принадлежало одному, принадлежало всем. Никто не отдавал приказов, но у них вошло в привычку собираться вместе, чтобы решить, что собираются делать дальше.
Они пародировали собрания Народной армии, где каждый бо-дои устраивал самокритику и высказывал мнение о том, как лучше всего захватить Дьен-Бьен-Фу или ухаживать за винтовкой.
Но, не осознавая этого, они развивали коллективные привычки в своей повседневной жизни и образе мышления; они больше не были просто товарищами, которых свели вместе случай и обстоятельства, но организацией со своими собственными ритуалами (основанными на воровстве патоки), ячейкой, чья функция заключалась в срыве планов другой организации.
Три года спустя, когда военный следователь допрашивал Махмуди в тюрьме Шерш-Миди, он задал ему этот вопрос:
— Почему, подписав письмо президенту Республики, вы не пошли до конца и не присоединились к ФНО[68]?
Махмуди посмотрел на капитана из отделения начальника военно-юридической службы в хорошо скроенной форме и в очках с золотой оправой. Он заметил бюрократическое самодовольство, с которым тот разложил на столе тщательно задокументированные бумаги из своего портфеля.
— Вы когда-нибудь были в Индокитае? — спросил он.
— Нет.
— Тогда вам трудно будет это понять.
Что удерживало его, так это Пиньер и де Глатиньи, раздражительный Эсклавье, в которого влюбилась девочка из Вьетминя, безумный Лескюр, которого он защищал, и малыш Мерль, жаждавший гражданской жизни; это был Марендель с его хохолком цвета пакли на макушке, и Орсини, который однажды сказал ему: «Болван, когда тебя ловят на воровстве, ты всегда должен придумать какое-то оправдание, иначе в чём смысл диалектики?»; это были Леруа и тот