Шрифт:
Закладка:
<…> нужно фактовику-кочевнику осесть и перейти на многополье. Это значит – не надо увеличивать до бесконечности объектов самого наблюдения. Поле наблюдения надо ограничить. Построенное на нем описание углубить, а затем организовать «правильный севооборот», возвращаясь на прежние места.
Предположим, я, очеркист, фиксировал Пекин, за ним Сванетию, потом подмосковную деревню, затем северо-кавказский колхоз, туберкулезный санаторий, волжскую пристань, ботаническую работу в Сухуме, Сокольничье бюро юных натуралистов и быт баптистов.
При правильном подходе к материалу я должен постоянно держать все эти пункты под своим контролем и через относительно крупные промежутки времени снова возвращаться к их описанию. Тогда на основном фонде наблюдения, сделанном в первый раз, будут отчетливо откладываться те изменения, которые наросли за это время, и ход конструктивных и разлагающих процессов станет ясным.
Поздний Третьяков может показаться «осевшим номадом», но все его «длительное наблюдение» очень часто организовано хронотопом прибытия и следующим из него сдвигом восприятия[665]. В заключительной главе мы вернемся к некоторым «прежним местам» Третьякова, чтобы показать, какие вариации и изменения наросли в ближайших и генетически связанных с его собственной теоретических программах – связанных как с перемещением в европейской географии и культурными трансферами, так и с некоторыми «перемещенными лицами», остававшимися постоянно в Советском Союзе, но проделавшими одни из самых интересных маршрутов после и отчасти вследствие фактографии.
Глава 1 (продолжение следует). В Германии. Автор как производитель и учитель других авторов
В то время как с 1928 по 1932 год в Советском Союзе более половины крестьянских хозяйств переводятся в колхозы, в чем Третьяков активно участвует словом – в жанре оперативной фактографии – и делом в «Коммунистическом маяке» под Пятигорском, Германия постепенно поднимается после краха мировой экономики в октябре 1929 года. К 1932 году число безработных в этой стране достигает шести миллионов, а экономический и политический кризис способствует политизации искусства и литературы[666].
Лекция в Берлине, или Советский колхозник на рандеву
Проведя очередные «месяцы в деревне» в начале 1930 года и став членом совета колхоза Терского округа, Третьяков едет в самом конце этого года в Берлин, откуда путешествует по Германии, Австрии и Дании на протяжении следующего полугода[667]. Начиная с доклада «Писатель и социалистическая деревня» в Веддинге, рабочем квартале Берлина, и по приглашению Общества друзей новой России, Третьяков рассказывает о своих успехах по «перерастанию из писателя в колхозника» в Кенигсберге, Дрездене, Штутгарте, Франкфурте-на-Майне, Гамбурге, Аахене и Гейдельберге, а также в Вене и Копенгагене.
На эти доклады приходят в качестве слушателей и реагируют в печати Готфрид Бенн[668], Георг Лукач[669] и Зигфрид Кракауэр[670] – все с негативными отзывами. Только один берлинец считает установку советского писателя-колхозника правильной – это Вальтер Беньямин. Всем им было что ответить оперативщику, приехавшему не только из «Вызова», но и с вызовом, – подчеркнуть, что даже русские дореволюционные писатели (все те же Тургенев и Толстой) не поняли бы языка новой России и эпического масштаба происходящих трансформаций. Что уж говорить о немцах – современниках, но существующих совсем в иной культурной ситуации (и языке)[671].
Так, с поэтом-экспрессионистом Готфридом Бенном поэта-футуриста Третьякова, возможно, объединяет интерес к психофизическим экспериментам, но далеко не интерес к социалистической деревне. Ровесник Третьякова, Бенн тоже выступает со стихами еще до войны, а также работает в лаборатории Теодора Зихена, наполненной фонографами и записывающей речь пациентов психиатрической клиники[672]. В психотехнических экспериментах, в которых в качестве интерна участвует Бенн, речь стремятся отсоединить от какой-либо трансцендентальной нагрузки, то есть рассматривать как чисто психофизиологическую активность.
Будучи еще молодым медиком, Бенн не только публикует научные работы по психиатрии, но и использует материал психофизических экспериментов в своей поэзии, что, к счастью, остается неизвестным руководителям лаборатории, не читающим маргинальных авангардных журналов. По мере большего успеха своих литературных опытов в сравнении с научными, Бенн переходит от чистого звукоизвлечения, как в зауми или дадаизме в те же годы[673], к условно осмысленным полным предложениям – «бессмысленному нагромождению фактов» (montage of its senseless accumulation of fact[674]), то есть уже вербальной трансмиссии, которой занимается физик Верф Ронне – главный герой его первого романа «Мозг». Аналогичный путь от психоинженерных задач в поэзии и театре к трансляции неких содержательных фактов проделывает Третьяков.
Наряду с Махом, немало повлиявшим на русскую традицию литературного позитивизма, доктор Зихен учит, что единство личности является фикцией[675]. Ассистент Бенн тут же применяет эти принципы на практике литературного письма. Но если немецкий поэт-экспрессионист делегирует слово сумасшедшим, то советский писатель находится в аналогичных отношениях с колхозниками, позволяя им «врастать в авторство» и «перерастая» сам в одного из них[676].
Будучи материалистом в смысле физиологической детерминации мыслительной активности, Бенн, однако, оказывается близок к традиционному и даже патетическому гуманизму в плане функции писателя[677], который в Веймарской республике разделяли многие – поначалу его придерживается и Зигфрид Кракауэр, еще один реципиент лекции Третьякова. Как и другие «романтические антикапиталисты» (Зиммель, Блох, Беньямин), он известен как критик отчуждения и коммодификации культуры в близких к эстетической утопии терминах[678]. Вся эта плеяда пересекается с Третьяковым в том, что можно назвать интересом к культуре объектов: Зиммель читает лекции о материальной повседневности, которые слушают все перечисленные и, каждый по-своему, продолжают в своих исследованиях вещей[679]. Но прежде всего Кракауэр совпадает с Третьяковым в критике «Биографии как необуржуазной художественной формы»[680].
Изначально Кракауэр был очень озабочен тем, как личность может быть «отлита в форму», «объективирована» или «овнешнена», в чем сказывается его гегельянство: как и все молодые гегельянцы, Кракауэр стремится к преодолению прекраснодушия и испытывает голод по действительности[681].
Для Кракауэра индивидуалист – это как бы военнослужащий запаса, держащийся поодаль от фронта, и такой ролью он довольствоваться не собирается; он