Шрифт:
Закладка:
Плод трудов Робинсона «Сельская Россия при старом режиме» (1932) остается знаковым произведением об истории России. Как возмутился недавно один историк, эта книга была настолько всеобъемлющей, что закрыла необходимость в изучении русского крестьянства на два поколения вперед [Kingston-Mann 1991: 3–4]. Верный своему более раннему манифесту, Робинсон отвел политике Санкт-Петербурга мало места, вместо этого уделив основное внимание крестьянскому вопросу от возникновения крепостного права до революции 1917 года. С упоением и сарказмом он рассматривал крестьян в их борьбе против помещиков и собственников. Например, он иронично прокомментировал источник процветания аристократии: «Миллионы крестьян вряд ли забыли “Золотой век русского дворянства” [в конце XVIII века] – но они, возможно, запомнили его под каким-то другим названием». Отмена крепостного права в 1861 году предоставила сельским жителям ограниченную политическую свободу, писал он, но в то же время создала новые экономические трудности. Освобожденные от трудовых обязательств перед своими бывшими владельцами, бывшие крепостные теперь были вынуждены выращивать товарные культуры, чтобы производить выкупные платежи. Однако доходы от этих культур едва покрывали постоянно растущие расходы крестьян, что привело к кризису 1890-х годов, который Робинсон описал в знаменитой главе «Голодная деревня». Переход к денежной экономике усилил экономическую дифференциацию в сельской местности, разрушив общинные структуры, но не обеспечив заметного повышения производительности. Изображение Робинсоном сельской России хорошо согласуется с марксистскими взглядами на появление капитализма в стране, особенно с книгой Ленина «Развитие капитализма в России» (1899). Но работу Робинсона вряд ли можно назвать переписанной книгой Ленина, так как она демонстрирует гораздо бóльшую озабоченность бедственным положением крестьянства, чем труд последнего. Робинсон открыто осуждал советские взгляды на сельскую Россию, особенно навязчивую критику кулаков – богатых крестьян, порицаемых как капиталистические эксплуататоры. Робинсон отметил:
Некоторые из крестьян были, безусловно, «капиталистами» в том смысле, что они были работодателями для рабочей силы, но даже среди этих «капиталистов» почти все тоже были работниками и хорошо знали, каково это – толкать непослушную рукоять плуга и перетаскивать мешок с зерном на спине.
Повествование в «Сельской России…» завершается накануне большевистской революции интригующим анонсом продолжения: в 1917 году, писал Робинсон, «великая сцена [крестьянского восстания], которую так часто репетировали эпизодами, на этот раз будет разыграна до конца» [Robinson 1969: 33, 116, 240–241, 245, ch. 6]. Крестьяне, настаивал он, были истинной движущей силой российской истории.
Обещанное Робинсоном продолжение так и не вышло. В 1930-х годах в силу своего продвижения по академической лестнице он был перегружен преподаванием и административными обязанностями, поэтому вернулся в Россию для исследований только в 1937 году, когда она была охвачена чистками. Возможно, из-за того, что он отвлекся на другие обязанности, он имел лишь смутное представление о своих исследовательских планах на эту поездку. Но его собственные интересы в конечном счете оказались достаточно спорными. К концу 1930-х годов доступ к материалам – особенно ко всему, что могло бы поставить под сомнение советское торжество 1917 года, – получить было трудно[308]. Поэтому Робинсон посвятил себя другим занятиям, способствующим профессионализации в этой области: работе в комитетах, консультированию выпускников и небольшому семинару по русистике в Колумбийском университете [Curtiss 1963: 16–17]. В его деятельности в межвоенный период мало что предвещало его послевоенные достижения как одного из основателей современной советологии. Тем не менее его труды межвоенной эпохи указывают на еще один аспект профессионализации исследований Советского Союза.
Придя к исследованиям Советского Союза из той же реформистской среды, которая вдохновила Пола Дугласа и Эми Хьюз, Робинсон вскоре обратился к проблемам научной славистики. Как и «новые» историки, у которых он проходил обучение, он выступал за разделение умных речей и профессионализма, за высокие стандарты исторических исследований и за изучение социальных и политических событий. Хотя этот путь отличался от пути Кернера, который начал изучать историю славянских стран из-за своего происхождения, и Робинсон, и Кернер вскоре усвоили стандарты профессиональной академической истории: опора на документальные исследования, ограниченный общественный резонанс и тесные контакты с основными представителями дисциплины, а также с коллегами – региональными специалистами. Только с началом холодной войны Кернер, Робинсон и молодое поколение получат стимул и ресурсы для реализации этого видения русистики. Но их более ранние работы сами по себе свидетельствуют о степени профессионализации в американской научной жизни после Первой мировой войны. Более того, их действия по объединению растущего числа специалистов по России также заложили основу для возникновения советологии в эпоху холодной войны.
Американское сообщество русистов расширилось в 1920-е годы как по масштабу, так и по сфере охвата. В то время как до Первой мировой войны эксперты обычно работали независимо – многие из них не имели формальной институциональной принадлежности, – в новых институтах послевоенного десятилетия были созданы места для экспертов по России. В этот период появились первые «мозговые центры» по иностранным делам, в состав которых часто входили специалисты по российским делам. Эти новые институты, базирующиеся в основном в Вашингтоне, стремились оказывать влияние на политиков, проводя серьезные исследования текущих событий. Их сотрудники, как правило, заявляли о своей беспристрастности, хотя у каждого были свои собственные убеждения: отчеты Института экономики (позже вошедшего в Институт Брукингса) выражали взгляды либеральных экономистов, которые его основали; Нью-Йоркская ассоциация внешней политики отражала интернационалистическую ориентацию своих основателей, которые лоббировали поддержку Лиги наций [Raucher 1978: 494–495; Saunders 1966].
Хотя эти организации работали на стыке научного и политического миров, их исследователи необязательно были связаны с одним из них. Отбор кадров «мозговых центров» был менее строгим, чем у университетов, и это привело в дискуссию о России эксперта нового типа: хорошо образованного специалиста по международным делам без докторской степени. Особое преимущество в борьбе за должности в «мозговом центре» имели эмигранты из России, так как они знали язык. Их работы во многом схожи с трудами других американских экспертов по России, особенно в том, что они опираются как на стереотипы национального характера, так и на энтузиазм в отношении экономического развития. И даже не имея профессиональных дипломов, они часто участвовали в семинарах и презентациях, на которых собирались эксперты по России, и даже помогали им их организовывать.
Карьера Лео Пасвольского является примером превращения журналиста в специалиста «мозгового центра». Пасвольский приехал в Соединенные Штаты из России еще ребенком. Его отец, по словам одного друга, был левым журналистом «умеренно революционного характера», который справедливо опасался политической реакции после неудавшейся революции 1905 года. После окончания Городского колледжа Нью-Йорка Пасвольский продолжил карьеру своего отца, редактируя антицаристское «Russian Review», а также одну русскую газету, где обсуждали (предположительно) Троцкого во время его краткого пребывания в Бруклине[309]. Он также написал брошюру, восхваляющую экономический потенциал его родной земли: «Россия – это не страна необитаемых пустынь, по которым свободно бродят дикие животные», – жалобно начал он. Россия, заявил Пасвольский американской аудитории, может развиваться по европейскому пути, но только в том случае, если ее незрелый промышленный сектор сможет