Шрифт:
Закладка:
– Не останавливайтесь, Феденька, у этих картин, – говорил он Шаляпину. – Это все плохие.
И показывал «Принцессу Грезу» Врубеля.
– Это вещь замечательная. Чувство в картине большое!
Он собрал вокруг своего театра исключительно талантливых художников. Ремесленнические декорации сменились работами Серова, Левитана, братьев Васнецовых, Коровина, Поленова, Остроухова, Врубеля.
Он выдвинул яркого, сильного Малявина, он поставил в своем театре «Садко» Римского-Корсакова с огромным успехом, побудил композитора к написанию «Царской невесты», «Царя Салтана», выдвинул Шаляпина, сделал популярным забракованного «знатоками» великого Мусоргского (которого сейчас Санин приехал показать Парижу).
Все, что бы ни делал Мамонтов, тайно руководствовалось жаждой искусства и красоты. Она пряталась даже в его важном толстом портфеле: из него сыпались гравюры, живописные эскизы, наброски костюмов, ноты…
Он всегда искал и находил. Нашел и Лидию Мизинову, красавицу с превосходным голосом. И, как свою стипендиатку, вместе с известными в будущем певцами В. Эберле, П. Мельниковым, В. Шкафером отправил учиться пению в Париж.
Было это десять лет назад. И до замужества, быть может, для нее самое счастливое по материальной независимости и занятию любимым делом время. Время, овеянное Парижем, в котором ей было хорошо. В красивые октябрьские, не холодные дни в душевном умиротворении она пошлет Чехову свою фотографию с надписью на обороте:
«Дорогому Антону Павловичу на добрую память о воспоминании хороших отношений. Лика
Будут ли дни мои ясны,
Скоро ли сгину я, жизнь погубя, —
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства, и песни, и силы —
Все для тебя!!
Пусть эта надпись Вас скомпрометирует, я буду рада.
Париж, 11 октября 1898 г.
Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет».
И хотя по-женски – кокетливо и избалованно – звучит приписка «пусть надпись Вас скомпрометирует», в долгом ее обмене письмами с Чеховым это самое емкое письмо. Лики, которая существовала до романа с Потапенко и смерти дочери, больше нет. Нет Лики, которая была поглощена собственной молодостью и, конечно, видела в ней источник драматических, лирических переживаний, предавалась безделью, скуке и слезам. Теперь ее отношение – не просто смена отдельных ощущений, волнения от выражения чьих-то глаз, ласковых слов, жестов, гуляний, прозвучавшего романса. Появилась спокойная привязанность, нежность, душевная потребность в любовной дружбе. Как это ни странно звучит, она видела в Антоне Павловиче и отца, и любимого мужчину. «Чуждый возрасту, родился сорокалетним и умер сорокалетним, как бы в собственном зените» – таково впечатление современников о «Ликином» Чехове.
В 1915 году или позже ей попадется серенькая книжечка стихов поэта Цветаевой. В ней будут строки как бы о них, о смене вех в отношениях с Чеховым. Ах, какие верные, головокружительные и… умиротворяющие строки:
Спасибо Вам и сердцем и рукой
За то, что вы меня – не зная сами! —
Так любите: за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши негулянья под луной,
За солнце не у нас над головами, —
За то, что вы больны – увы – не мной,
За то, что я больна <уже> не вами!
Но все это случилось в прошлом, и она писала в Россию: «Я наслаждаюсь Парижем, – моим Парижем. Веселый, безумный Париж на меня действует совсем особенно. Во мне он пробуждает массу лиризма, я становлюсь даже сентиментальна. Я хожу по своим старым местам и радуюсь, когда вижу прежнюю вывеску, когда нахожу все как было. Но… я многого не нахожу, и мне это больно, точно нет кусочка меня самой».
И все же это была не тоска о прошлом. Скорее, медленное «перетекание» прошлого в счастливое настоящее.
* * *
Время Саниных проходило в разночтении: возможные для Лидии Стахиевны прогулки и невозможные для Александра Акимовича. Вернее, урезанные. Он соединял их с посещением театров. «Для поучения», говорил этот признанный в России режиссер. Был он, конечно, в знаменитом театре «Комеди Франсэз». «Увы! Это уже явление историческое, и усмешка ядовитого Вольтера в фойе, и бюсты всех корифеев литературы». Он считал, что Франция после революции правомерно родила актера-романтика, который умел свободно ходить, драпироваться красиво в плащ, носить шпагу, быть «чертом», говорить с улыбкой правду царям. Но наступили иные времена, считал Санин; и бежал на «Молодежное ревю» в «Олимпии». Но чаще опоздания и поздние явления домой были связаны с затянувшимися репетициями. «Увы, этот негодяй сумел сделать так, что репетиции продолжаются сколько ему угодно – французские машинисты и рабочие сидят до конца, хлопают Сашу по плечу и делают все, что он хочет. А я-то тайно надеялась, что этого не будет и что дольше определенного часа не позволят оставаться в театре», – восхищенно ворчала Лидия Стахиевна в письмах в Москву.
Да, даже железный французский регламент не сработал. Санин всех и обаял и загипнотизировал. Он приходил домой очень усталым. Плохо ужинал. Она заглядывала ему в глаза.
– Ну что там?
– Да как обычно. Просвета нет. Знаешь, когда Сережа Дягилев кричал мне в Москве, что ничто не остановит приведения в исполнение его идеи «Русских сезонов», что он увлечен этой идеей, потому что она блестяща, – мне казалось, что мы всех шапками забросаем.
– И забросаете. Есть ты, есть Федя Шаляпин, есть Собинов (его потом заменили), есть – и это главное – Мусоргский. Мы, поющие и играющие, еще не поняли, какой это гений. Мне Федя говорил, что он, как горе настоящее, жизненное, переживал, что не встретил Мусоргского. Умер композитор до того, как Федор Шаляпин появился в Петербурге. И он всегда хвалил Римского-Корсакова за его почти религиозную