Шрифт:
Закладка:
Санин смотрел на жену. Дошли ли до нее слухи о более неприятном – о прогнозах Чехова по поводу их женитьбы: что Лидюше будет с ним нехорошо, что она его не полюбит, не сможет ладить с его сестрой, что родит уродливого ребенка и через полтора года станет изменять ему?
Он никогда об этом не спрашивал и никогда не спросит…
– Саша, я люблю тебя, – сказала Лидия Стахиевна, испугавшись долгого молчания мужа. – Знаешь, что я маме тогда написала, – могу повторить наизусть, ну почти наизусть: «Когда ты увидишь его, то полюбишь, как меня, за всю его безграничную, хорошую и высокую любовь ко мне – любовь, которая не только все прощает, – даже и речи нет об этом, а относится с уважением ко всему, что было, я счастлива так, что иногда не верю, что все это не сон!»
…Значит, она не принимала его слова за риторику?! Он всегда боялся своего многословия, вычурности своих выражений. «Моя гордость и радость, мой разум и сердце, безумно горжусь твоей красотой и нежностью, мое сумасшествие, моя поэзия, моя жизнь, мое дыхание» – так он писал ей, так говорил. Она все поняла правильно, она поверила истинности каждого слова, потому что он ее увидел не только на редкость красивой, но и серьезной, умной, хозяйственной, светской, заботливой, доброй и художественно талантливой. Ее полюбили все: брат Дмитрий, умная, строгая его сестра Екатерина полюбила без всяких оглядок, без всякой ревности и свойственной ей иронии. Насмешкам не было места в суждениях о «дорогих» Саниных.
Оставаясь в Москве в то время, когда Санины были уже в Петербурге, Екатерина писала Татьяне Куперник: «…я не живу у моих Саниных, хотя нежно их люблю и чувствую себя там удивительно хорошо. Танечка, когда тебе тяжело, пойди к Лиде и просто скажи ей, каково тебе. Ты знаешь ее золотое сердце. Она сумеет тебя приласкать… А как у них писать хорошо. У Саши огромный стол, светлая лампа… Это прекрасное существо – мой Пуш, моя Лида, которую ты так удачно сравнила с царевной из русской сказки». Екатерина скучала по брату и по Лидиной «свирепой ласковости». Кстати, Лика Мизинова снова стала Лидой, Лидочкой, Лидюшей, как ее звали с детства в родном доме.
* * *
Из ледяного весеннего Петербурга им захотелось на юг. И как-то сама собой возникла видением перед ними Ялта. Лидии Стахиевне она говорила об очень дорогом и не состоявшемся. Она, Лика, тогда была так смела, хитроумна, изобретательна, – ею руководило чувство, и упрямство, и безудержная юность. А у Антона Павловича, «человека в футляре», «раннего старца», было много причин ее бояться: и строгий взгляд на брак, и холера в Мелихове, и страх перед ее характером и богемностью, и фрейдистское «расщепление чувственного и нежного», и ревность к ее романам, и взятая на себя роль резонера в их любовной пьесе.
Санину Ялта когда-то причинила боль своей красотой и этой же красотой подчеркнула его одиночество и заставила хотеть любви и счастья. Он утомил своим письмом Немировича, тот, надо полагать, читая, пропустил половину, барахтаясь между описаниями природы и суждениями о театральном деле:
«Милый Владимир Иванович!
Вот и я, скучный неподвижный северянин, столько лет «сиднем сидевший» в Москве, встряхнулся, поднялся и пишу Вам ныне с берегов далекого юга, где столько воздуха, света, жизнерадостных красок… С большим вниманием следил я, за все время моего путешествия, за видоизменениями милой мне великорусской природы, с любопытством вслушивался в диалектические разновидности милой мне великорусской речи, и теперь, добравшись до «счастливой Тавриды», я всецело объят совершенно чужой для меня культурой, этой смесью влияний южных с влияниями восточными, чуть ли не азиатскими… Проехав залпом тысячу пятьсот верст, может быть, в первый раз в моей жизни я убедился воочию, как «велика и обильна земля наша»… Все меня живо интересовало. Великорусские избы стали сменяться малорусскими мазанками, лошади – мулами, затем миновала черноземная полоса, развернулись беспредельные степи, вдруг засинело море, открылась его необъятная ширь, пошли кручи и громады гор, кипарисовые рощи, царство солнца, волшебный край… Путешествие мое выпало и на Троицын день… Молоденькие березки поэтически дисгармонировали своей свежестью и молодостью с прозой «чугунки», будили надежды на преуспевание и культурный рост в будущем этих далеких русских окраин, где столько простора еще для Вечно Юной и Вечно Созидающей Творческой Силы Провидения, где столько еще впереди у людей. С типом южного приморского города знакомлюсь впервые… Вспоминаю Поленова и Семирадского… Я точно в Константинополе или в Смирне… Знакомые ярко-белые и желтые тона, резкие пятна и тени… И эта беспечная уличная жизнь, это dolce fаr niente под прямыми, совершенно отвесными лучами поистине царственного солнца… Как здесь природа ласкает, нежит… У меня такое чувство – как будто я попал в какой-то блаженный тупик, за мной синева гор, иной мир, а мне здесь сладко и любо сидеть да жмуриться… Здесь я впервые приблизился к пониманию поэзии и красоты Италии… Да и небо здесь то самое, о котором пел мой приятель Таманьо: «О сiеl dei nоstri рrimi аmоri» («О небо нашей первой любви»).
* * *
Давнее письмо. Но так случилось, что небо Ялты, Крыма и стало для Санина и его Лиды небом любви. Была Ялта сверкающей, легкой и молодой, и у них на сердце было хорошо. Поселились на Ливадийском шоссе, на даче. На ней когда-то жил Чехов. Да и дом его здесь был. Подсознание это удерживало, но уже со свободным чувством покоя… Их приезду была рада Маша Чехова, все такая же стройная, подтянутая, элегантная, с безупречным вкусом. От нее веяло изяществом и покоем. По-прежнему она одевалась в лиловые, коричневые и серые тона. «Славянка с серыми глазами» – когда-то Санин был увлечен ею.
Он был галантен с дамами, весел, шутлив, комедиен – и они все время