Шрифт:
Закладка:
Здесь Шаляпин, Санин и… Мусоргский были едины. Модест Мусоргский боготворил предшественника Шаляпина, «дедушку русской оперы» Осипа Афанасьевича Петрова. Когда умер Петров, он неутешно, судорожно и громко рыдал у его гроба: «С кончиной дедушки я все потерял. Я утратил опору моей горькой жизни. Знайте, – в этом гробе лежит судьба всей едва расцветшей русской оперы». Петров имел положение первого артиста русской оперы. Красавец, высокого роста, словно природа поняла, что этому великолепному басу требуется красивое и просторное вместилище. Талант Петрова был полным, законченным. В его голосе, как в его игре, не было ничего ложного, фальшивого, натянутого и заученного.
Певец-титан, «вынесший на своих гомерических плечах, – так считал Мусоргский, – все, что создано в драматической музыке с 30-х годов XIX века». Для Шаляпина это был еще талант, проявившийся в слиянии вокального искусства и актерского драматического мастерства. Петров пришел в оперу из степи, где охранял гурты овец. Скакал на коне и пел. В Петербурге избавлялся от украинского произношения, работал над дикцией. А в мимике и пластике от примитивного жеста дошел до великолепного репинского рисунка в партии Варлаама. Чтобы хорошо владеть мимикой лица, он изучал рисунки из книги Дарвина «О выражении ощущений».
– Посмотрите, – бывало, восхищался Шаляпин, молодо и задорно взывая к гостям Римского-Корсакова, сидящим в тесной столовой за узким столом со скромной закуской. – Осип Афанасьевич мог мускулами правой стороны лица выразить смех, а левой – горе. Или в совершенно разное состояние мог привести верхнюю часть лица и нижнюю. Сейчас и я попробую.
Отчаянные гримасы красавца Шаляпина вызывали хохот. Только Римский-Корсаков, с горделивой любовью глядя на Шаляпина, говорил: «Учеба на пользу. Раз Мусоргский боготворил Петрова, значит, он в нашем кругу».
Будучи сам артистом, Санин понимал, что Шаляпин хочет рассказать публике о царе Борисе не только голосом, но и образом. В их общей работе здесь не было разногласий. И ни о каких обычных «капризах» Шаляпина никто не слыхал. Друзья молодости доверяли друг другу, особенно когда речь шла об общем замысле спектакля. Санин предложил другу изменить кое-что в сцене смерти Бориса. Шаляпин согласился с полным доверием (для его характера – это редкость). С другой стороны – Шаляпин решил «пожаловать» Борису черную бороду, хотя на монете с его портретом у Годунова нет ни бороды, ни усов. Но Санин принял довод Шаляпина – эта деталь важна для силы и красоты образа.
Но Шаляпин был велик сам по себе. Ему нужны были только легкие и чуткие коррективы. «Народу» же, т. е. статистам, хору, нужна была дипломатичная, стратегическая, тактическая помощь и… железная рука. У Санина в массовых сценах каждый человек был Актер со своим лицом, жестом, взглядом. «Санин – другой российский богатырь сцены – создал незабываемые ансамбли в сцене моления, коронации, в польском действии, в Кромах и в сцене смерти Бориса», – спустя годы вспоминал Александр Бенуа.
А в те майские дни, казалось, кроме волнений больше в жизни ничего нет. Лидия Стахиевна собиралась в «Гранд-Опера» посмотреть генеральную репетицию. Александр Акимович должен был встретить ее или поручить кому-то проводить в ложу. Событие широко не оглашалось – все же хоть и последний, но рабочий момент. Но столпотворение у театра говорило, что уши и языки парижского общества хорошо выполняют свои функции. В зале находились все известные люди французской столицы. Вся пресса.
Представление шло блестяще. И вдруг в «Сцене в тереме» Шаляпин обнаруживает, что не поставлены декорации, нет положенного для царя «домашнего» костюма. Шаляпин рассвирепел. Но делать нечего, вышел на сцену и запел. Когда он устремил взгляд в угол со словами: «Что это?.. Там!.. В углу… Колышется!..» – в зале вдруг послышался шум. Публика поднялась с мест, иные встали на стулья – и все смотрели в угол. Все подумали, что артист увидел что-то страшное в зале и испугался. Пел-то он на русском языке…
Об этой репетиции говорить и вспоминать будут долго. И у Санина еще долго будут спрашивать: так ли все было? Он всегда будет говорить бурно и возмущенно, словно это было вчера:
– Да, представьте себе, персонал сцены отказался приготовить подвеску декораций: мол, для репетиции это делать необязательно. Варвары! А хотели нас считать таковыми!
Александр Бенуа о том дне писал так: «Федор Иванович ужасно нервничал и совсем разочарованный не пожелал даже наклеивать бороды и переменить свой коронационный костюм, в котором он только что венчался на царство, на более простой комнатный наряд. Так без бороды и в шапке Мономаха, в золотом с жемчугом облачении он и беседовал с детьми, душил Шуйского и пугался… «кровавых мальчиков».
Не только у меня пошли мурашки по телу, когда в полумраке, при лунном свете, падавшем на серебряные часы, Шаляпин стал говорить свой монолог, но по лицам моих соседей я видел, что всех пробирает дрожь, что всем становится невыносимо страшно…»
* * *
Итак, генеральная репетиция прошла блестяще. О непоставленных декорациях и бороде не вспоминали. Париж ломился на премьеру. Жена редактора влиятельной газеты «Ле Матэн» («Утро») Мися Эдвардс сняла для себя одной целый ярус лож и в дальнейшем не пропускала ни одного спектакля.
И вдруг Санин узнает, что вечером, накануне премьеры, у Шаляпина что-то случилось с голосом – «не звучит», – что он сидит в отеле у Дягилева и его трясет лихорадка, тело и душа ослабли, сил нет. Дягилев весь вечер его успокаивает. К ночи Шаляпин взбодрился, собрался домой… и снова большой, сильный, красивый человек задрожал как осиновый лист. Дягилев оставил его у себя. Шаляпин спал на каком-то диванчике, едва помещаясь на нем.
Дягилев сидел рядом.
Санин от ужаса не спал у себя в номере.
Лидия Стахиевна сидела рядом с мужем.
Так прошла ночь. Премьера началась минута в минуту. В первой картине – во дворе Новодевичьего монастыря – горькой, страдальческой, где народ подневольно избирает царя, изумительно зазвучал хор, проявился высокий драматизм музыки Мусоргского и «санинских» хоров.
И вдруг Лидия Стахиевна узнала на сцене в нарядившемся в красно-бурый кафтан, поразительно загримированном приставе, обходившем народ и не на шутку стегавшем его плеткой, своего мужа, режиссера Санина.
– А как же! – скажет он ей потом. – «Народ»-то состоял не только из наших отличных хористов, но и из всякого недисциплинированного сброда, который служит фигурацией в Опера.
Этот же сброд Санин в следующем действии превратит в важных, чинных бояр.
Публика устроила хору овацию. И это в театре, где хор едва ли замечали! Народная сцена мятежа под Кромами всех оглушила. Мятежи и бунты Санину удавались всегда.