Шрифт:
Закладка:
— Он был очень хороший человек, другого такого не найти.
— Это верно — святая душа! Такого не то что после смерти, а и при жизни в рай пустили бы,— сказал Сёдзо и, помолчав немного, спросил:—А как дела у Кидзу?
— Не знаю.
— С тех пор как уехал, никаких известий?
— По приезде прислал открытку, а через полгода — письмо.
Сэцу отвечала так же спокойно, как говорила о неосознанной любви к ней Оды. Но сейчас лоб ее весь побелел, словно капельки пота, выступившие на нем, превратились в крупинки соли. А красиво очерченные мочки маленьких ушей стали ярко-красными.
Некоторое время они шли молча, опустив головы. И вдруг Сэцу все тем же ровным, спокойным тоном спросила:
— Канно-сан, вас интересует, что было в письме?
— Да, хотелось бы знать.
И Сэцу произнесла на память, как цитируют тысячи раз прочитанные и выученные наизусть слова: «Сегодня я пожал руку, задушившую Осуги и Ито Яэ. На этом информацию заканчиваю».
— Ну что за человек! Амакасу 165 сейчас, кажется, один из полицейских заправил в Маньчжурии? И это все, что он пишет?
Вместо ответа у Сэцу вырвался сдавленный стон и по лицу ручьем потекли слезы. Хотя текли они из тех же глаз и по тем же щекам, но это были совсем не те слезы, какими она недавно оплакивала Оду. Жестом она указала, чтобы Сёдзо шел вперед, а сама свернула в сторону бамбуковой рощи. С того дня, как пришло письмо, у нее столько накипело на душе, столько было горьких обид, и все же они не могли заглушить ее любви и привязанности к Кидзу. Ей все было ясно. Зная, что она не может его забыть, он нарочно написал такое письмо — хотел помочь ей окончательно вырвать его из сердца. Догадываясь об этом, она еще больше жалела его и страдала. Раз человек способен меняться, как меняет свой цвет от мороза трава,— быть может, и она стала меняться, и она становится другой? Сёдзо она считала единственным человеком, который мог бы ее понять, если бы она рассказала ему о своих муках. Поэтому у нее и хлынули непрошеные слезы.
Она не утаила письма от Торико. Подруга поносила Кидзу. Разве не ясно, что, отправившись в Маньчжурию, он падал все ниже. И вот оказался наконец в помойной яме. Торико смеялась над Сэцу, бранила ее за то, что она все еще не может послать такого негодяя ко всем чертям. Торико, несомненно, видела Сэцу насквозь, но замечала она далеко не все... Подобно тому как при затмении луны незатемненная половина диска светится ярче, так и Сэцу теперь сознавала яснее cbojo вину перед Кидзу, камнем лег жавшую у нее на душе, и это заставляло- ее задуматься над многим. Но проницательность Торико так далеко не простиралась. После разлуки Сэцу стала еще более замкнутой и, если не считать того случая, когда она рассказала о его письме, она даже с Торико редко говорила на личные темы. Она честно исполняла свои обязанности в больнице, ничем посторонним не занималась, но все чего-то ждала и была исполнена такой твердой решимости выполнить любое трудное задание, какой у нее не было даже во времена осакской стачки. На большие дела способен не всякий. Но ведь должно же когда-нибудь найтись дело, которое будет именно ей по плечу, и тогда она самоотверженно будет служить ему. Эта надежда поддерживала ее и до сих пор. Теперь, после моральной смерти Кидзу, ей стало вдвойне тяжело. Она и без нотаций Торико знала, что у нее стало бы легче на душе, если б она могла выбросить из головы всякую мысль о Кидзу. Одна из ее прежних приятельниц, учившаяся вместе с ней на акушерских курсах, разошлась с мужем при сходных обстоятельствах. Кругом было немало примеров самого легкого отношения к любви и браку; даже случаи ухода жен от мужей никого теперь не удивляли. Но Сэцу запал в душу совсем другой пример. С теплым чувством вспоминала она о медсестре, своей товарке по осакской больнице, которая продолжала любить мужа даже и после того, как узнала, что он вор. «Он человек хороший, хоть и вор,—нисколько не стесняясь, говорила она подругам по работе.— Мне его жаль. Если бы я его бросила, он действительно мог бы стать дурным человеком, и я бы себе этого никогда не простила». И каждый раз, когда Сэцу думала о Кидзу, находившемся в Маньчжурии, в ее ушах, словно отдаленный колокольный звон, раздавались эти слова. Она безотчетно вслушивалась в эти звуки, быть может, так же напряженно, как по ночам в Сомэи, ожидая возвращения Кидзу, прислушивалась, не раздадутся ли его быстрые шаги по садовой дорожке. И Сэцу была убеждена, что если ей снова приведется услышать эти знакомые шаги, то лишь благодаря тому, что она по-прежнему его любит и по-прежнему ждет.
— Простите меня,— произнесла она, выйдя из рощи и догнав Сёдзо, который медленно шел вперед.— Вам, наверно, неприятно: расплакалась вдруг посреди дороги.
— Ничего, плачьте, сколько хотите... Плачьте, а я постерегу вас!
— Вид у меня, конечно, ужасный!—с простодушной улыбкой сказала Сэцу, но даже и не подумала поглядеться в карманное зеркальце.
По одну сторону идущей под уклон дороги тянулись поля, а по другую — бамбуковые заросли и живые изгороди, над которыми темнели соломенные крыши. Вот где можно было идти и не стесняясь плакать даже навзрыд. На этой глухой дороге, соединявшей квартал особняков со старым шоссе на западной окраине Токио, где ходил автобус, люди попадались лишь в те часы, когда они отправлялись на работу или возвращались домой. Узкую дорогу осеняли ветвистые дубы — остатки Мусасинского леса, и в их густой тени даже в безветренный жаркий день было прохладно. Когда же они вышли на асфальтированное шоссе, их сразу обдало жаром. И в ту же минуту зашипел и завопил громкоговоритель. Было три часа — началась передача последних известий. Радио сообщало о состоявшейся во дворце церемонии утверждения кабинета министров Абе и о том, что император назначил адмирала Исороку Ямамото командующим объединенной эскадрой, об открытии в Шанхае VI Всекитайского съезда гоминдана и об избрании господина Ван Цзин-вея председателем центрального исполнительного комитета партии. Затем началась передача сообщений из-за границы. Двадцать пятого числа наступил кризис в переговорах, которые Германия через англичан вела с Польшей. Встал вопрос, примут ли поляки германские требования, в том числе