Шрифт:
Закладка:
Стишком прославленная статуя Петра Великого привлекла… мое внимание, но она произвела на меня исключительно неприятное впечатление. Воздвигнутая Екатериной на скале, со скромной с виду и горделивой, по существу, надписью “Петру I Екатерина II”, фигура всадника дана ни в античном, ни в современном стиле. Это – римлянин времен Людовика XIV. Чтобы помочь коню прочнее держаться, скульптор поместил у ног его огромную змею – несчастная идея, которая лишь выдает беспомощность художника. […]
На улицах встречалось очень мало женщин, не видно было ни одного красивого женского лица, не слышно было ни одного веселого девичьего голоса. Все было тихо и размеренно, как в казарме или лагере. Военная дисциплина в России подавляет все и всех. И вид этой страны невольно заставляет меня тосковать по Испании, как будто я родился в Андалузии… […]
На Невском проспекте, издали, в предрассветном сумраке, увидел я колонны адмиралтейства со сверкающим над ним блестящим металлическим шпилем. Шпиль этого христианского минарета острее любой готической башни и весь покрыт золотом дукатов, принесенных объединенными провинциями Голландии в дар Петру I…»{447}
После всего этого маркиз хватается за другое: он якобы искренне сожалеет о сотнях погубленных жизней рабочих, которые трудились на строительстве Зимнего дворца:
«…Царь называется “отцом” этими же людьми, которые ради одного лишь царского каприза безропотно приносили себя в жертву. Мне стало очень неуютно в Петербурге после того, как я увидел Зимний дворец и узнал, скольких человеческих жизней он стоил. Мне сообщили все эти подробности не шпионы и не люди, любящие пошутить, и потому я гарантирую их достоверность. Миллионы, которые стоил Версаль, прокормили столько же семей французских рабочих, сколько 12 месяцев постройки Зимнего дворца убили русских рабов. Но благодаря этой гекатомбе слово царя совершило чудо, дворец был, к общему удовольствию, восстановлен в срок и освящение его ознаменовано было свадебным празднеством. Царь в России, видно, может быть любимым, если он и не слишком щадит жизнь своих подданных»{448}.
Итак, чистой воды лицемерие. Хотя маркизу неплохо было бы вспомнить другое: постройку загородного королевского дворца в Версале (кстати, тоже на болоте). Дорогой проект, составленный исключительно по «капризу» короля, не только полностью обескровил государственную казну, но и явился большой братской могилой: известно, что при его строительстве погибло намного больше рабочих, нежели при возведении Зимнего дворца. Причём многие умерли от дизентерии, ставшей следствием ужасного санитарного состояния мест проживания рабочих. И это общеизвестный факт! Так что, упомянув Версаль, маркиз де Кюстин сильно просчитался, выказав своё невежество. Интересно, а как насчёт «короля-солнца» Людовика XIV, столь обожаемом французами: он слишком щадил жизни своих подданных? Налицо циничное лукавство.
Впрочем, далее – намного серьёзнее. Порицая всё русское, маркиз постепенно скатывается туда, куда рано или поздно должен был скатиться: в откровенный нацизм. То есть в признание превосходства одной нации над другими.
Судите сами: «Здесь, в Петербурге, вообще легко обмануться видимостью цивилизации… Стоит только вспомнить о взаимоотношениях разных классов населения, о том, как грубы их нравы и как тяжелы условия жизни, чтобы сразу увидеть под возмущающим великолепием подлинное варварство. Я не осуждаю русских за то, каковы они, но я порицаю в них притязание казаться теми же, что и мы. Они еще совершенно некультурны. Это не лишало бы их надежды стать таковыми, если бы они не были поглощены желанием по-обезьяньи подражать другим нациям, осмеивая в то же время, как обезьяны, тех, кому они подражают. Невольно приходит на мысль, что эти люди потеряны для первобытного состояния и не пригодны для цивилизации»{449}.
Нацизм как он есть. Без всякого преувеличения и натяжек. Ибо всё остальное – жалкая попытка завуалировать собственную бесноватость. Причём она (бесноватость) налицо, ибо, видя «соринку» в российском глазе, гость не замечает «бревно» в своём собственном.
Как вам такие строки: «…Гораздо безопаснее в лесах Америки… На всем земном шаре нет таких эгоистов, корыстолюбцев, лишенных всякого чувства чести… какие живут вокруг Парижа. Тут вы не найдёте… благородных сердец, патриархальных нравов, напоминающих нравы и обычаи библейских тем, что было в них прекрасного. Я говорю ужасающую истину. В окрестностях Парижа… зайдите в один из домов подле дороги… вы найдёте женщину, окруженную пятью или шестью детьми… почти нагими, грязными, несчастными… покрытыми корой нечистоты и грязи… и всё это, чтобы возбудить жалость!.. Здесь всё спекуляция»{450}.
Эти строки отнюдь не какого-то русского путешественника во Франции, а самой что ни на есть «истинной француженки» – уже известной нам герцогини д’Абрантес. И это – самое невинное из её высказываний о своих соотечественниках.
Но вернёмся к французу-иезуиту. Описание им российского императора невозможно читать без усмешки: с первых же строк приходит понимание, что имеешь дело опять же с бесноватым. Восхищаясь царём (и это буквально бросается в глаза), одновременно автор всё больше и больше замазывает образ монарха чёрной краской:
«При первом взгляде на государя невольно бросается в глаза характерная особенность его лица – какая-то беспокойная суровость. Физиономисты не без основания утверждают, что ожесточение сердца вредит красоте лица. У императора Николая это мало благожелательное выражение лица является скорее результатом тяжелого опыта, чем его человеческой природы. Какие долгие, жестокие страдания должен был испытать этот человек, чтобы лицо его внушало всем страх вместо того невольного расположения, которое обыкновенно вызывают благородные черты лица. Тот, кто всемогущ и властен творить, что захочет, несет на себе и тяжесть содеянного… Когда он сам отдыхает от ига, которое по его воле над всеми тяготеет, он кажется счастливым… Император на полголовы выше обыкновенного человеческого роста. Его фигура благородна, хотя и несколько тяжеловата. Он усвоил себе с молодости русскую привычку стягиваться выше поясницы корсетом, чтобы оттянуть желудок к груди. Вследствие этого расширяются бока и неестественная выпуклость их вредит здоровью и красоте всего организма. Это добровольное извращение фигуры, стесняя свободу движений, уменьшает изящество внешнего облика и придает ему какую-то деревянную тяжеловесность. Говорят, что, когда император снимает свой корсет и его фигура приобретает сразу прирожденные формы, он испытывает чрезвычайную усталость. Можно временно передвинуть свой желудок, но нельзя его уничтожить»{451}.
Как видим, в каждой строчке воспоминаний о русском монархе выпирает злость, причём вперемежку с ложью. Впрочем, больше всех над описанием императора смеялся… сам император. Прочтя отрывок о пресловутом