Шрифт:
Закладка:
Он умрёт на руках младшей дочери Александры, которая переживёт его на 69 лет. Из них 50 она проведёт вне России, учредит в США Толстовский фонд и покинет мир в 1979‑м, перевалив 95‑летний рубеж. Единственная из его дочерей, она останется незамужней.
Толстой, желающий любить всех людей равной любовью, упрекает себя в дневнике за «грех» исключительной привязанности к Александре Львовне. Но с этим он ничего не может поделать. После смерти в 1906 году средней дочери, 35‑летней Марии (умирая, он вдруг «громким, радостным голосом» позовёт: «Маша! Маша!»[988]), Александра становится самым близким ему членом семьи.
«Дочери Толстого очень симпатичны, – пишет Чехов Суворину после посещения Ясной Поляны. – Они обожают своего отца и веруют в него фанатически. А это значит, что Толстой в самом деле великая нравственная сила, ибо, если бы он был неискренен и небезупречен, то первые стали бы относиться к нему скептически дочери, так как дочери те же воробьи: их на мякине не проведёшь…» С такой точки зрения к Толстому ещё не подходил никто. «Невесту и любовницу, – продолжает Чехов, – можно надуть как угодно, и в глазах любимой женщины даже осёл представляется философам, но дочери – другое дело»[989].
В роковом конфликте 1910 года Саша полностью на стороне отца («дочь-предательница», именует её оскорблённая мать). Их едва ли не единственная упомянутая выше размолвка («Не нужно мне твоей стенографии!») возникает в связи с тем, что Толстой медлит перевесить обратно снятые в его комнате Софьей Андреевной и перемещённые в дальний угол фотографии – Черткова и самой Александры. Дочь выговаривает отцу за эту, как она полагает, ненужную слабость.
«Отец закачал головой, повернулся и ушёл.
“Ты уподобляешься ей”, – сказал он мне, уходя»[990].
«Ты уподобляешься ей» – то есть раздуваешь пламя, которое надо тушить.
Александра Львовна считает мать притворщицей и фарисейкой. Разумеется, основания для этого есть. Лежание на полу, отказ от пищи, выслеживание с биноклем (полевым? театральным?) мужа, предположительно направляющегося в Телятинки, попытка (впрочем, весьма острожная) отравиться опиумом, демонстративное, рассчитанное на публику стреляние из детского пугача, молебен в доме (при отсутствующем Толстом) об изгнании духа Черткова, тайное привязывание конки ножке толстовской кровати и т. д. и т. п. – во всём этом наличествует столько безумия, сколько и явного умысла. Но Софья Андреевна уже и сама не ведает что творит.
И только один Толстой понимает, что это не только блажь, но и – недуг.
Сыновья (за исключением старшего, Сергея) оправдывают мать; младшая дочь – осуждает. Один Толстой говорит «не могу не жалеть».
«Знаю, – пишет он Черткову, – что всё это нынешнее, особенно болезненное состояние может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом всё-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая её воли, власти над собой»[991].
28 августа он записывает: «Всё тяжелее и тяжелее с С. А. Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть. – Да, эгоизм это сумасшествие. Её спасали дети – любовь животная (так он её понимает. – И. В.), но всё-таки самоотверженная. А когда кончилось это, то остался один ужасный эгоизм». Он как бы возвращает ей аналогичные упрёки в собственный адрес. Но при этом не считает такое её состояние свойством её натуры. Это лишь нарушение психического здоровья, «отступление в сумрак», патология. «…И Душан, и Саша не признают болезни. И они не правы». Специалисты-врачи, будучи вызваны в Ясную Поляну, рекомендуют прогулки и ванны.
Ей нужно совсем другое. Она, например, сразу расцветает, когда он становится с ней ласков, говорит доброе слово и т. д. Когда в конце сентября на недолгое время прекращаются посещения Черткова, а дочь Саша и её подруга Феокритова («скромная поджигательница вражды и передатчица всех сплетен о Софии Андреевне»[992], как называет её Булгаков), поссорившись с хозяйкой дома, отбывают в Телятинки и, говорит Булгаков, «в Ясной Поляне, кроме стариков да меня с бесплотным и надмирным Душаном, никого не осталось, Лев Николаевич стал удивительно внимателен и нежен с Софией Андреевной: то грушу ей подаст, то о здоровье спросит, то посоветует раньше ложиться спать, чтобы сохранить это здоровье, то почитает ей что-нибудь. <.> При суровой, подозрительной и ревнивой Александре Львовне (“Разве это светская барышня? Это – кучер!” – говорила о ней мать. – И. В.) всё это было бы невозможно»[993]. Но это длится всего несколько дней. После случившегося с Толстым припадка (3 октября) дочь и подруга возвращаются в Ясную: ситуация обретает прежний вид.
Очевидно, Толстой сознаёт, что на поведение Софьи Андреевны влияют неизбежные для каждой женщины возрастные изменения (хотя в данном случае они наступают сравнительно поздно). Он ссылается на врачей, обследовавших больную: «Они нашли истерию. Говорят, что это тяжёлое состояние временно, что оно должно непременно пройти и она тогда обратится в обыкновенную старушку». И на слова Александры Львовны, что едва ли когда-нибудь её мать примет указанный образ, он возражает: «Нет, отчего же? Пройдёт известный период, и я думаю, эти явления смягчатся»[994]. Ему этот «известный период» уже не пережить.
Несмотря на то что в поведении Софьи Андреевны, во взвинченном самооправдывающемся и одновременно агрессивном слоге её дневников появляется нечто совершенно не графское, плебейское, «вечно бабье» и даже мещанское, несмотря на это, многое в ней не поддаётся распаду. Её письма (особенно к Черткову и его матери) написаны с присущей ей твёрдостью и достаточно внятны. Правда, надежды мужа н то, что она исцелима, оправдаются только после его кончины. Тогда она успокоится, примирится с Сашей, с неё быстро слетит владевший ею морок. Зять её, М. С. Сухотин, как-то заметит: «После смерти Льва Николаевича все стали хуже, одна София Андреевна стала лучше!»[995]
Толстой в отличие от всех окружающих гораздо тоньше понимает истинную причину драмы. Конечно, забота о благе детей (пятерых сыновей, двух дочерей и более двух десятков внуков), которых её муж своим завещанием якобы оставляет голодными, действительно мучает Софью Андреевну. Но с этим она ещё могла бы примириться. Она не может перенести другого. Чертков посягнул на то, что всегда, несмотря на все «идейные расхождения», оставалось ненарушимы: на сокровенность их общей жизни, на их душевную (оставим пока в покое духовную) связь. Она и муж, как бы ни складывалась судьба, оставались частью друг друга. Ныне это двуединство расторгнуто.
Она стоит рядом, когда его отлучает Синод. Но она не может перенести, когда отлучают её – от него.
В год смерти их последнего ребенка, в пору их родительского отчаяния он записал в дневнике: «…Как говорил Фет, у каждого мужа та жена, к<оторая> нужна для него. Она – я уже вижу как, была та