Шрифт:
Закладка:
(Для Достоевского, например, Америка – иное пространство, символ небытия, «тот свет», куда, выстрелив себе в висок, отправляется Свидригайлов.)
Развод (и разъезд) тогда не состоялся. Мало того, спустя два с небольшим года рождается последний ребёнок – Ванечка. Это, казалось бы, должно было скрепить семью.
Ванечка, всеобщий любимец, – удивительно похож на отца, который уверен, что сын продолжит его духовное дело.
Ванечка умирает в феврале 1895‑го, не дожив до семи лет. Его старший брат Илья Львович напишет позже, что «если бы Ванечка был жив, многое и многое в жизни отца произошло бы иначе» [955]. Вернее – многое не произошло бы. Ванечке в 1910‑м было бы 22 года.
Однажды, ещё при жизни младшего сына, Толстой (которому в этот день исполнится 61 год) записал в дневнике: «Вчера Соня поразила меня. Рассуждая, как она любит Ванечку за его сходство со мной, она сказала: да, я очень тебя любила, только ничего из этого не вышло”» [956].
Что хотела она этим сказать?
Если в середине 1880‑х у Толстого сложилось такое отношение к семье, какое в конце концов заставит его совместить теорию с жизнью (вернее, со смертью), то и в недрах семьи также уже созрела концепция: взгляд изнутри на него самого.
Осенью 1892 года военный юрист и литератор А. В. Жиркевич посещает Ясную Поляну. Он приезжает туда всего во второй раз – «и тем не менее графиня Софья Андреевна сама ввела меня в интимные подробности своей семейной жизни, не беря с меня слово, что всё это должно оставаться между нами» [957]. Позднее в эти подробности будет вводим едва ли не каждый встречный.
По словам графини (которые с готовностью подтвердила присутствующая тут же её сестра Т. А. Кузминская), Лев Николаевич, «в сущности, никого не любит, менее всего семью свою. Иначе он не заставлял бы их всех так страдать» [958].
Толстому ставится в вину, что в нём «очень сильно желание заставить всех говорить о нём», что его учение о непротивлении злу приносит только зло, что невозможно любить всех, поскольку это не любовь, а чувствительность, и т. д. и т. п. И главное, все последние его произведения продиктованы отнюдь не любовью, а «болезненно разлитой печенью».
За несколько дней до ухода Толстого она напишет в дневнике: «Как жадно, горячо читает Лев Ник<олаевич> в газетах всё то, что пишут и печатают о нём! Видно, нельзя никогда от этого отрешиться» [959].
Так ли она права?
Он порой не читает не только то, что пишут о нём в газетах, но даже – посвящённые ему книги; он не хочет утомлять себя знакомством с бесчисленными приветствиями, полученными по случаю юбилея. И ведь не лицемерит же он, не играет дешёвый спектакль, когда в свой смертный час, почти теряя сознание, вдруг скажет, «твёрдо и ясно выговаривая слова»: «Нет, только одно советую вам помнить, что на свете есть много людей кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва» [960].
Его безымянная могила – предвестье безмогильности многих русских писателей XX века (Цветаева, Мандельштам и др.). «…Сюда, на этот гордый гроб, пойдёте кудри наклонять и плакать…» Но приходить-то оказывается некуда. Правда, с иной точки зрения могильный холм в Засеке и есть тот самый «гордый гроб», по своей метафизической сути соперничающий с другим, ему противостоящим, – с Мавзолеем…
…Вернёмся, однако, к Жиркевичу, который не может не признать, что Софья Андреевна – женщина незаурядная. Пусть не красавица, но в молодые годы это, судя по всему, не мешало ей «быть очаровательной». «У неё – большие, выдавшиеся зубы, и это ей не к лицу. Но от неё веет настоящей барыней» [961], – замечает наблюдательный посетитель Ясной Поляны.
«Насколько я мог заметить, с мужем у неё в смысле идей, симпатий, антипатий и тому подобного мало общего. Нет-нет да и зазвучат у графини по отношению к мужу властные, резкие, гневные, осуждающие нотки. Она смело с ним спорит и, не стесняясь присутствием постороннего, не только ему оппонирует, но и высмеивает его…».
Повторим: всё это написано в 1892 году, за восемнадцать лет до ухода. Но кажется, что дело происходит в 1910‑м.
Нет, правда, признаков хронической истерии одной из сторон. Однако ещё при первом визите Жиркевича, в 1890‑м, было светски вопрошено – о Черткове: «Знаете ли вы, Александр Владимирович, этого идиота?» [962] Что повлекло демонстративное вставание из-за стола одного из, как их называла Софья Андреевна, «толстоистов» и оставление им обеденной залы, где «лакей в белых перчатках подавал (разумеется, “нетолстоистам”. — И. В.) изысканные блюда».
Через одиннадцать лет, в 1903‑м, она убеждённо заявит тому же посетителю, что Толстой «скрутил» её собственную жизнь и жизнь своих детей, что он «прежде всего эгоист, любит только одного себя, требует поклонения, упрям, несносен, ушёл в свою личную жизнь» [963].
Уверенность в отсутствии у мужа столь страстно проповедуемой им любви (не головного понятия, а реального чувства) всё более укореняется в душе Софьи Андреевны: «Дописала сегодня в дневниках Лёвочки (она переписывает их. – И. В.) до места, где он говорит: “Любви нет, есть плотская потребность сообщения и разумная потребность в подруге жизни”. Да, если б я это его убеждение прочла 29 лет тому назад, я ни за что не вы шла бы за него замуж» (14 декабря 1890 года) [964].
«Он убивает меня очень систематично и выживает из своей личной жизни, и это невыносимо больно. <…> Мне хочется убить себя, бежать куда-нибудь, полюбить кого-нибудь – всё, только не жить с человеком, которого, несмотря ни на что, всю жизнь за что-то я любила, хотя теперь я вижу, как я его идеализировала, как я долго не хотела понять, что в нём была одна чувственность» [965]. Это написано 46‑летней С. А. Толстой: им быть вместе ещё двадцать лет.
«В дневниках Лёвочки любви, как я её понимаю, совсем не было: он, видно, не знал этого чувства» (7 января 1891 года) [966].
Вообще наличие чувственности у мужа как основного мотива для совершения и поддержания брака подчёркивается Софьей Андреевной всё настоятельнее.
Она родила ему Ванечку, когда ей было 44, а ему 60. Старушка няня, «очень симпатичная русская женщина», по-своему объясняла золотушность ребёнка: «И граф, и графиня – старики… Им не стыдно, в такие-то годы, заниматься такими делами! А ни в чём не повинное дитя от этого терпит!.. Бесстыдники!..» [967]
Всё это говорится целомудренной няней в 1892 году. Пройдёт ещё девять лет. Софья Андреевна записывает – о муже: «Со мною он ласков и опять очень страстен. Увы! это почти всегда вместе» [968]. Толстому идёт 73‑й