Шрифт:
Закладка:
Хотел Алексей Павлович отказаться от этой бутылки, но — так уж нынче складывалось у него — вместо этого вдруг осерчал на себя самого: да что, не мужик он, что ли! К тому же и холод собачий… Заледенелая бутылка оказалась у него в руке, и он, зажмурив глаза, с неумелой, отчаянной лихостью запрокинул её, не сразу поймав губами стылое горлышко, отхлебнул глоток горько-студёной влаги и, в отвращении содрогнувшись всем телом, крякнул с фальшивой удалью: и мы, мол, не лыком шиты.
Стало весело в санях, мужики закурили, и Алексей Павлович, уловив папиросный дымок, был готов уже потянуться к предложенной пачке — за компанию, для разговора, но, раздумав, махнул рукой. Ему и того хватило, что они вспомнили про него, и теперь он даже радовался этой случайной поездке — в мороз, на санях, с весёлыми и покладистыми мужиками, которые и пьют-то по-хорошему, по делу, по мужской необходимости пьют. Теперь он и сам был с ними как бы заодно, тоже похлопывал их по плечам, кричал им что-то, пытаясь перекричать железный рокот трактора, и с сожалением думал о том, что вот доедут они до города и расстанутся — мужики по своим делам, он по своим, — а так славно было бы посидеть вместе, потолковать о том, о сём, о жизни вообще, а заодно, так, между прочим, и об Анне Егоровне порасспросить, мол, что она за человек такой… Почему-то ему хотелось узнать об этом.
Но тут Алексей Павлович приметил, что темнота ночная словно на убыль пошла. Понял: метель поутихла. Синий призрачный свет пролился на утихшие снега, а впереди, куда, увязая в засиневших сугробах, тащились редкие столбы, чисто и ярко вспыхнула, будто из снега народилась, синяя, мерцающая звезда, за ней другая, третья… И вот они уже заиграли, заподмигивали Алексею Павловичу, и, глядя на них, он вдруг подумал с удивлением, будто сделал невероятное какое-то открытие: как же так, подумал он, тысячи людей, да что тысячи — миллионы! — дрыхнут небось сейчас в тёплых постелях и в ус не дуют, и не ведают такой красоты! Эх, люди, люди, какие мы всё-таки лежебоки, как ленивы и нелюбопытны мы, и всего-то боимся, и как много теряем из-за этой привычки спать по ночам!
А звёзды и в самом деле как будто в душу к нему заглядывали, высвечивали её, вопрошая о чём-то, о чём он и сам давно собирался спросить себя, а может, и спрашивал не раз, но так и не нашёл ответа: а кто же он сам-то, Алексей Павлович, кто есть он на этой земле и что от него здесь останется? Ну, не вышло из нас генералов, певцов знаменитых не вышло или там космонавтов… Живём потихонечку; звёзд с неба не хватаем, это так. Ну и что? А вы в душу ревизоров заглядывали? Знаете, что это такое? Ах, нет! Тогда и не говорите…
Ему бы и успокоиться — пофилософствовал и ладно, — а его дальше и дальше куда-то несло, он словно выбился из ровной, давно накатанной колеи и пошёл, пошёл по ухабам. О чём-то поспорить ещё хотел, с кем-то и в чём-то объясниться, чтобы кто-то послушал его, — не посмеялся, не осудил, а понял, утешил, как могла понять и утешить его покойная Катерина, бывало.
Вдруг подумал: а не позвать ли к себе ильинских мужиков? Что им мыкаться в доме колхозника, а у него и чаю попьют, потолкуют. Но потом, поразмыслив, понял, что не такого, не мужского разговора хочется ему, к другому тянулась нынче душа, и он знал — к чему, да не решался в этом признаться. Боялся, что попутчики его, сидя с ним рядом, вдруг как-то ненароком разгадают его, подслушают эти тайные мысли, которые будто водят ревизора по заколдованному кругу, то и дело возвращая его назад, к знакомому магазину в селе Ильинском, к тёплой печке, возле которой — как знать — может, именно в эту минуту сидит, печалясь о нём, Анна Егоровна.
Хотелось поскорее добраться до дома, чтобы никто не спугнул, не отвлёк, не испортил и чтобы сам он не потерял, донёс то, что так пугливо, словно свечечка на ветру, теплилось в нём и грело душу.
Дома, уже в постели, пристраивая к озябшим ногам горячую грелку, радостно ощущая своё возвращение и продолжая дивиться себе самому, своей разудалой прыти, он, замирая под одеялом, всё прислушивался к чему-то, будто настраивался на нужную волну, а она то убегала, то снова оживала, билась где-то рядом, у виска, и в этих тихих, ему одному слышимых звуках он начинал различать знакомый голос. Это был её, Анны Егоровны, голос, это она пыталась докричаться до него через вой метели, через огромное снежное поле, которое сейчас разделяло их.
«Вот выйду на пенсию, — легко и мечтательно думал он, — доживу до мая и поеду в Ильинское. Заявлюсь к ней и скажу, напомню, что в гости звала… Огород буду ей поливать, за грибами ходить, дровишки покалывать… А зимой стану печку топить, за водой ходить на колодец… Да, и валенки… валенки бы не забыть».
Ещё он успел подумать, что до мая будут март и апрель, и надо ещё дожить, и хорошо бы с утра обмозговать это всё на свежую голову, а ещё лучше посоветоваться с кем-нибудь. Может, с Катериной? Кто-кто, а она-то его поймёт, она всегда его понимала. Но тут же он понял, что засыпает, и потому в голову лезет такая нелепица. Всё, завтра, завтра… Утро вечера мудренее.
А утром, едва поднявшись с постели, он заспешил, засобирался и через полчаса был на лесоторговом складе. Увидел знакомые сани, без труда отыскал ильинских мужиков и передал им валенки. Думал, вот сейчас они его спросят: мол, что кроме валенок Анне Егоровне передать? А они и не спросили. И так неуютно, пусто стало на душе у Алексея Павловича, хоть волком вой. И мучила вина. Но, странное дело, с чувством этой, до конца не осознанной вины к нему постепенно возвращалось успокоение, которому не хватало ещё каких-то главных слов, но теперь и они нашлись, и он шёл, шёпотом повторяя эти слова:
— Ты прости меня, Катерина, прости… дурака старого.
…И КАЖДАЯ МИНУТА
Чем приворожил он меня, этот маленький полустанок?
Ехал однажды по каким-то не очень спешным делам и, помнится, уже