Шрифт:
Закладка:
— Видать, придётся вам зимовать у нас, — усмехнувшись, сказала она. Но тут же и успокоила: — Да вы не пугайтесь, найдём, где заночевать. Вон хоть ко мне, изба вся пустая. И угостить чем найдётся, с устатку-то. — И опять непонятная эта усмешечка, будто вызов какой. — А я как чуяла, подтопила с утра.
— Выбираться бы надо, — отчуждённо и хмуро отозвался ревизор. — Я бы попросил вас…
Была надежда на председателя, на его «уазик», и Анна Егоровна, оставив ревизора в лёгком смятении, убежала в правление. Но ни председателя, ни его вездехода как на грех на месте не оказалось: уехал по бригадам, а когда вернётся, никто не знает. Правда, появился другой вариант: мужики на тракторе с санями в район собираются, за стройматериалами. Решили ехать на ночь глядя, чтобы с утра пораньше управиться. Но Анна Егоровна и сказала-то об этом ревизору как бы между прочим — была уверена, что такая оказия не для него. Ну мыслимое ли дело — пятнадцать вёрст на санях-волокушах, в такую-то пору! Мужикам что, дело привычное, а тут…
Но теперь и Алексей Павлович удивил её: вдруг оживился, стал собираться торопливо, словно мог опоздать на эти самые сани-волокуши, и Анна Егоровна в молчаливом недоумении смотрела на его, не понимая, что же это случилось с тихим и, как показалось ей, трусоватым ревизором, с чего же он так подхватился, какая нужда гонит его из тепла да в метель. Может, дома что? А что там может быть! То ли она не знает, что, кроме телевизора, в доме у Алексея Павловича — ни единой живой души, некому ждать его. Шесть лет, как умерла жена, Алексей Павлович живёт один, ни детей не дал бог, ни внуков. Всё это знала Анна Егоровна. Как не знать — земля слухом полнится. И понимала, сердцем своим вдовьим чувствовала, каково это — доживать век в одиночестве. Вот и хотела хоть как-то приветить, пожалеть аккуратно, не показывая ему своей жалости, а заодно и себя пожалеть. А вышло не пойми что… Подумала даже: уж не с испуга ли он бежит от неё? Похоже, так и есть — с испуга! А если стрясётся что в дороге, вот грех-то на душу!
Заволновалась не на шутку, принялась отговаривать его, даже пугала: мол, не по здоровью, не по годам ему такая езда, не ровен час, ещё окочурится в дороге, как тот ямщик, и надо бы выкинуть глупости из головы, не петушиться, а переночевать по-людски, вот хоть бы здесь, в магазине, если в гостях его не устраивает, она и раскладушку сюда принесёт… Но на Алексея Павловича словно затмение какое нашло, он и слушать не хотел этих уговоров, упрямо твердил своё, мол, еду, и всё, похоже, и сам удивлялся при этом: откуда, с чего вдруг нашла на него такая прыть? Не перед ней же он хорохорится, выставляет себя таким молодцом…
Как бы то ни было, но что-то толкало ревизора на решительный, пусть даже и легкомысленный шаг, на маленькое геройство, на которое в другое бы время он вряд ли решился бы с такой же вот лёгкостью.
Спустя полчаса, раскачиваясь в огромных, сколоченных из грубо тёсанных брёвен санях-волокушах, он неуклюже, коченеющими руками подгребал под себя жиденькое сенцо, натягивал на замерзающие колени полы старенького овчинного тулупа, которым поделился с ним один из попутчиков, и на чём свет стоит ругал себя за глупое это геройство. Вот уж отчудил на старости лет, вот так отморозил! Расскажи он завтра в своём торготделе, не поверят. Хорошо хоть ума хватило от валенок не отказаться, сейчас бы без них — хоть волком вой.
Валенки эти, оказавшиеся ему впору, Анна Егоровна принесла в последнюю минуту, прямо к саням, когда он, ещё петушась перед ней и перед двумя мужиками, попутчиками, усаживался на сене. Под общие уговоры он согласился, тут же стянул городские свои ботинки на рыбьем меху, бросил их в сани, надел валенки, пообещал заботливой Анне Егоровне завтра же их и вернуть с мужиками.
— Да полно, — отмахнулась она, — носите на здоровье, мне они ни к чему. Разве как память… Сам-то мой весь вышел, одни валенки вот… Другой раз соберётесь в наши края, сами привезёте.
И вот теперь, поёживаясь от холода, Алексей Павлович вспомнил эти слова, сказанные Анной Егоровной опять же с каким-то тайным смыслом, с намёком или обещанием, которое теперь, на этом холоде, под метелью, странным образом грело ему душу. В самом деле, рассуждал он, о чём это она? Эти усмешечки, приглашение в гости, настойчивые уговоры остаться заночевать, потом эти валенки — к чему бы?
А волокуша, как огромная ладья, плыла и плыла за трескучим трактором, то вздымаясь носом на белой волне, то падая вниз, в снежные тартарары, и дальше плыла под метелью по снежной целине, вдоль заметённой дороги, которая только и угадывалась по телеграфным столбам. Было темно и беззвёздно. Метель продолжала носиться над полем, закручивала у санных полозьев белые кометные хвосты, подвывала по-волчьи в стругах. И где-то далеко позади, в непроглядной этой темени, потонули огни деревни, в которой осталась Анна Егоровна со своим благополучным магазином, с одинокими, то ли вдовьими, то ли ещё какими печалями, о которых смутно и неопределённо думалось теперь Алексею Павловичу.
Но вот и мужики завозились под боком, видно, их тоже забирать стало. Откинув ворот тулупа, один из них по-приятельски подтолкнул ревизора в плечо, крикнул на ухо:
— Не окочурился, ревизор?
— Есть маленько, — едва шевеля губами, отозвался Алексей Павлович и тут заметил бутылку в руке у горластого соседа.
— Давай для сугреву, не повредит! — он тянулся к ревизору с бутылкой, ополовиненной уже.
Алексей Павлович затосковал, поскольку давно уже не пил. Как после похорон Катерины на поминках тогда напился — пытался залить своё горе, а утром и сам чуть не отправился за ней следом, — с того дня зарок себе дал: пить по две рюмки один раз в году — в День Победы. В тот