Шрифт:
Закладка:
– Как!.. Это вы, мадемуазель? – воскликнул Муре, на которого Дениза наткнулась, взбежав по лестнице; в руке он держал тоненькую свечку.
Девушка невнятно пробормотала, что она забыла одну вещь в своем отделе, но Муре и не думал сердиться, он смотрел на нее, как обычно, со смесью отеческого участия и любопытства.
– Значит, у вас было разрешение пойти в театр?
– Да, господин Муре.
– Ну и как вы развлеклись?
– Я ездила за город.
Это его рассмешило. Затем он спросил, многозначительно подчеркнув это слово:
– Одна?
– Нет, господин Муре, с подругой, – ответила Дениза, залившись краской стыда при мысли о том, что́ он, без сомнения, имел в виду.
Муре замолчал, но продолжал разглядывать девушку, ее скромное черное платьице, ее шляпку, украшенную всего лишь голубой ленточкой. Неужели эта робкая дикарка когда-нибудь превратится в хорошенькую девушку? От нее веяло свежим деревенским воздухом, и сейчас она выглядела очаровательной со своими пышными, растрепанными волосами. А он, который уже полгода обращался с ней как с неразумным ребенком и время от времени давал советы, движимый коварным желанием провести эксперимент, увидеть, как женщина взрослеет и развращается в Париже, теперь уже не смеялся, а испытывал непонятное чувство удивления и робости, смешанное с умилением. Ну конечно, у нее есть возлюбленный, иначе она не похорошела бы так сразу. И при этой мысли Муре почудилось, что любимая пичужка, которую он холил и лелеял, больно, до крови, клюнула его в палец.
– Доброй ночи, – прошептала Дениза и, не дожидаясь ответа, побежала вверх по лестнице.
Муре не ответил, он посмотрел ей вслед. И пошел к себе.
VI
Начинался летний мертвый сезон, и «Дамское Счастье» охватила паника. По всем отделам пронеслась волна массовых увольнений – дирекция «чистила» магазин, где в жаркие дни июля и августа почти не было покупательниц.
Каждое утро Муре, делавший обход магазина вместе с Бурдонклем, подзывал к себе начальников отделов, которым зимой приказывал нанимать побольше продавцов, лишь бы не пострадала торговля, с тем чтобы позже оставить на работе только самых опытных. Теперь же требовалось сократить расходы, выбросив на улицу чуть ли не треть персонала; при этом, разумеется, сильные пожирали слабых.
– Послушайте, – говорил хозяин, – у вас тут много лишних людей, они вам ни к чему… Не можем же мы держать на работе бездельников. – И если начальник отдела колебался, не зная, кем пожертвовать, добавлял: – Устраивайтесь как хотите, но шестерых продавцов вам хватит за глаза. А в октябре наберете новых, вон их сколько шатается по улицам без работы!
Впрочем, увольнениями занимался в основном Бурдонкль. Именно из его тонкогубого рта вылетали роковые слова «Пройдите в кассу!», падавшие на несчастных, как нож гильотины. Любая мелочь становилась предлогом для увольнения. Он прибегал к вымышленным причинам, пользовался самыми ничтожными оплошностями. «Я видел, как вы сидели; пройдите в кассу!»; «Вы мне перечите? Пройдите в кассу!»; «У вас башмаки не начищены; пройдите в кассу!». Даже самые храбрые дрожали от страха при виде опустошений, которые он оставлял за собой. Затем Бурдонкль, убедившись, что его метод недостаточно эффективен, прибег к другой ловушке, которая помогла ему в несколько дней без труда уволить множество заранее приговоренных продавцов. С восьми часов утра он стоял в дверях магазина, с часами в руке, и при трехминутном опоздании запыхавшихся молодых людей сражало неумолимое «Пройдите в кассу!». Этот метод действовал быстро и безотказно.
– Ну и мерзкая же у вас физиономия! – сказал он однажды невезучему приказчику, раздражавшему его своим кривым носом. – Пройдите в кассу!
Редким счастливцам предоставляли двухнедельный отпуск без содержания, это был более человечный способ сократить расходы. Впрочем, большинство служащих покорно воспринимали это временное бедствие, ставшее привычным и неизбежным. С момента прибытия в Париж все они вертелись как могли: начинали обучение в одном месте, заканчивали в другом, подвергались увольнениям или уходили сами, улучив удобный момент, ради собственной выгоды. Фабрика прогорала – и рабочих лишали куска хлеба; бездушная машина продолжала работать, но лишние шестеренки безжалостно выбрасывали вон – кому придет в голову благодарить железо за оказанные услуги! Горе тем, кто не сумел урвать свою долю прибыли!
Теперь во всех отделах только и было разговоров что об увольнениях. Каждый день начинался с новых печальных историй. Имена уволенных продавцов называли, как имена умерших в разгар эпидемии чумы. Особенно пострадали отделы шалей и шерстяных изделий: семеро уволенных только за одну неделю. Потом разразилась драма в бельевом: какой-то покупательнице стало дурно и она обвинила продавщицу, которая ее обслуживала, в том, что от нее несет чесноком; несчастную тут же уволили, хотя эта вечно голодная девчушка всего лишь подъедала за прилавком хлебные корки, брошенные другими девушками. Дирекция магазина, потакавшая малейшим капризам клиенток, безжалостно расправлялась со своими служащими – виноваты были всегда они, и никакие извинения не принимались: с этими бедолагами поступали как с пришедшими в негодность деталями, вредившими работе механизма торговли, а коллеги уволенного покорно склоняли головы, не смея встать на его защиту. В этой панической обстановке каждый дрожал только за себя: Миньо, который однажды в нарушение правил выходил из магазина со свертком, спрятанным под рединготом, чуть было не попался с поличным и уже посчитал себя уволенным; Льенар, чья леность была общеизвестной, как-то задремал стоя между двумя тюками английского бархата и попался на глаза Бурдонклю; его спасло лишь высокое положение отца. Особенно тревожились супруги Ломм, каждое утро ожидая известия об увольнении их сына Альбера: дирекция была очень недовольна его работой в кассе, куда к нему то и дело наведывались знакомые женщины; мадам Орели уже дважды пришлось вступаться за него.
В этой бедственной ситуации Дениза чувствовала себя самой уязвимой и жила в постоянном ожидании увольнения. Тщетно она призывала на помощь все свое мужество, тщетно ободряла себя, стараясь не поддаваться приступам паники: стоило девушке затворить за собой дверь комнатки, как на глаза наворачивались слезы и она с ужасом представляла себе, как ее выбросят на улицу; с дядей она поссорилась, идти ей некуда, и как тогда жить – без гроша в кармане, с двумя детьми на руках? В голове оживали воспоминания первых недель в Париже, и она снова чувствовала себя ничтожным зернышком между мощными жерновами; как же страшно было это бессилие перед гигантской машиной, которая с механическим равнодушием перемалывала все, что в нее попадало! Дениза не строила иллюзий: если в отделе готового платья соберутся увольнять продавщицу, это, конечно, будет она. Со времени прогулки в Рамбуйе товарки девушки, несомненно, настраивали против нее мадам Орели, и та стала относиться к ней с особой строгостью, в которой ясно проглядывала враждебность. Денизе не простили поездку в Жуэнвиль, усмотрев в ней вызов, желание унизить товарок, гуляя на глазах у всех с продавщицей из враждебного отдела. Никогда еще Денизу не третировали на работе так жестоко, и теперь она уже не надеялась завоевать расположение своих товарок.
– Да не переживайте вы так! – утешала ее Полина. – Все они просто дуры набитые, строят из себя бог знает что…
Но именно эти надменные замашки и внушали робость бедной девушке. Почти все продавщицы, ежедневно имевшие дело с богатыми покупательницами, перенимали у них великосветские манеры и в конце концов образовывали какую-то странную прослойку, нечто среднее между работницами и зажиточными дамами, хотя под их умением элегантно одеваться, под заимствованными манерами и фразами часто проглядывало темное невежество, разбавленное бульварным чтивом, напыщенными театральными тирадами и прочей пошлостью парижских улиц.
– Послушайте, а у растрепы-то есть ребенок! – провозгласила однажды