Шрифт:
Закладка:
И Валаньоск заговорил о своем пессимизме, о сереньком, жалком существовании. Было время, когда он возмечтал о занятиях литературой, но общение с поэтами повергло его в мировую скорбь. Всё, буквально всё приводило его к сознанию бессмысленности существования: любое усилие, как и любое бездействие, – бесполезно, мир безнадежно глуп. Наслаждение не приносит радости, как не приносит ее и злодейство…
И он спросил:
– Ну а ты-то наслаждаешься жизнью?
Это поразило, даже шокировало Муре. Он воскликнул:
– Наслаждаюсь ли я?! Что за вопрос – ты же сам видишь, старина! Разумеется, наслаждаюсь – даже тогда, когда дела идут скверно, потому что в таких случаях я прихожу в бешенство, а это тоже сильное ощущение. Я – человек страстный и не умею относиться к жизни пассивно, вероятно, поэтому она мне так интересна. – Затем, бросив взгляд в сторону гостиной, он добавил уже вполголоса: – Призна́юсь тебе: бывает, конечно, что женщина смертельно наскучит… Но стоит мне увлечься какой-нибудь из них, тут мне сам черт не брат, я ее не упущу и ни с кем не поделю, уж можешь поверить… Впрочем, женщины – не главное в жизни, они для меня на втором месте. Больше всего мне нравится ставить перед собой цель и добиваться ее, создавать нечто новое… Вот представь себе: у тебя возникает некая идея, ты сражаешься за нее, вбиваешь в людские головы чуть ли не молотом, видишь, как она там созревает и торжествует… Поверь, мой милый, в такие минуты я по-настоящему наслаждаюсь жизнью!
В этих словах отразилась вся жизненная энергия, вся радость бытия Октава Муре. Он повторил, что полностью привержен своему времени. И что нужно быть инвалидом, безмозглым и безруким ничтожеством, чтобы брезговать работой в те времена, когда судьба дарит людям такие безграничные возможности, когда сам век сулит им светлое будущее. Он с насмешкой отозвался об отчаявшихся, пресытившихся, разочарованных, обо всех этих мучениках сомнительных наук, с их скорбными ликами поэтов или кислыми минами скептиков, посреди грандиозной современной стройки. Нечего сказать, прекрасная роль – зевать со скучающим видом, глядя на трудящихся собратьев!
– А вот мое единственное развлечение – зевать при виде окружающих, – отвечал Валаньоск с безразличной улыбкой.
Воодушевление Муре разом улеглось, он смягчился:
– Ах, старина Поль, ты совсем не меняешься, все так же склонен к парадоксам!.. Ну да ладно, мы встретились не для того, чтобы ссориться. У каждого из нас свои убеждения, и слава богу! Но я непременно должен продемонстрировать тебе свое творение в действии – ты убедишься, что оно не так уж скверно… А пока расскажи мне о своей семье. Надеюсь, твоя матушка и сестры в добром здравии?.. Постой-ка, ведь ты, кажется, собирался жениться полгода назад, в Плассане?
Однако Валаньоск прервал его, приложив палец к губам и метнув предостерегающий взгляд на растворенную дверь гостиной; обернувшись в свою очередь, Муре заметил, что мадемуазель де Бов не спускает с них глаз. Бланш походила на свою мать – такая же высокая и величественная, но с более грубыми чертами уже одутловатого лица. На деликатные расспросы друга Поль отвечал, что ничего пока не решено, а может, и вовсе не решится. Он познакомился с девушкой здесь же, у госпожи Дефорж, которую часто посещал прошлой зимой, но с тех пор стал бывать здесь значительно реже, именно поэтому и не встречал у нее Октава. В семействе де Бов его также принимали, и он особенно симпатизировал отцу, постаревшему бонвивану, который готовился выйти в отставку. Никакого состояния у них не было: госпожа де Бов принесла мужу в приданое лишь свою царственную красоту Юноны, и ныне семья жила только на доход с единственной оставшейся фермы, да и та была заложена. Правда, граф получал девять тысяч франков жалованья как генеральный инспектор конезаводов. Но эти деньги уходили на сторону, ибо глава семьи, еще не растративший мужского пыла, почти все транжирил на личные услады, а жене выдавал такие жалкие гроши, что мать и дочь иногда были вынуждены собственноручно переделывать свои платья.
– Но тогда зачем? – коротко спросил Муре.
– О господи, да все равно этим кончится, – сказал Валаньоск, устало прикрыв глаза. – И потом, у нас есть кое-какие надежды: мы ждем скорой кончины ее тетушки.
Слушая его, Муре внимательно следил за графом де Бовом, который сидел подле госпожи Гибаль и взирал на нее с восторженной улыбкой влюбленного; потом, обернувшись к другу, многозначительно подмигнул ему, но тот пояснил:
– Нет-нет, это не она… Во всяком случае, пока не она… Несчастье в том, что он должен инспектировать конезаводы по всей Франции, поэтому у него всегда есть предлог для того, чтобы улизнуть из дому. В прошлом месяце, когда мадам полагала, что ее супруг отбыл в Перпиньян, он весело проводил время в отеле какого-то дальнего парижского предместья с одной дамочкой, учительницей музыки.
Воцарилось молчание. Валаньоск присмотрелся, в свой черед, к графу, любезничавшему с мадам Гибаль, и прошептал:
– А знаешь, ей-богу, ты прав… К тому же эта дама, судя по сплетням, ничуть не сурова со своими воздыхателями… Мне рассказывали весьма занимательную историю об ее интрижке с одним офицериком… Но ты только взгляни на графа – до чего же он комичен, когда строит ей глазки! Ох уж эта старая Франция… И все же я восхищаюсь этим аристократом; если я и женюсь на его дочери, то исключительно ради него, пусть так и знает.
Муре рассмеялся: его искренне позабавила эта история. Он снова приступил к Валаньоску с расспросами и, узнав, что мысль о его женитьбе на Бланш исходила от мадам Дефорж, нашел ее и вовсе забавной. Милая Анриетта… она, как и всякая вдова, находила истинное удовольствие в сватовстве, более того, пристроив очередную девушку, нередко позволяла ее отцу выбрать любовницу среди своих знакомых дам; правда, это делалось как бы невзначай, совсем невинно, так что никто в свете не мог бы уличить ее в сводничестве. В таких случаях Муре, любивший Анриетту как деловой и вечно занятый человек, привыкший точно отмерять свои ласки, забывал свою роль расчетливого любовника и смотрел на нее как на доброго старого товарища.
И тут она показалась на пороге салона, ведя за собой старика лет шестидесяти, чей приход друзья не заметили. Громкие голоса дам в гостиной временами звучали совсем уж пронзительно, им сопутствовало позвякивание ложечек в китайских чашках, а в паузах время от времени раздавался стук блюдца, слишком резко поставленного на мраморную столешницу. Нежданный луч заходящего солнца, выскользнувший из-за кромки большого облака, позолотил верхушки каштанов в саду, проник в окна, и в его предвечернем красноватом свете заискрились золотистые нити обивки кресел и бронзовые украшения на мебели.
– Прошу сюда, дорогой барон, – сказала госпожа Дефорж, – позвольте вам представить Октава Муре, который давно желает засвидетельствовать вам свое глубокое восхищение вашей деятельностью. – И, обратившись к Октаву, объявила: – Барон Хартман!
Старик едва заметно улыбался. Это был невысокий грузный человек, с грубоватыми, как у большинства эльзасцев, чертами; его пухлое лицо светилось острым умом, о котором говорили даже морщинки у губ и легкий иронический прищур. Вот уже две недели, как он противился желанию Анриетты устроить эту встречу, и не оттого, что испытывал ревность, – барон давно уже смирился с отеческой ролью, – просто это был уже третий друг Анриетты, знакомство с которым она ему навязывала, и он в конечном счете начал опасаться, что попадет в смешное положение. Вот почему он приветствовал Октава с тонкой усмешкой богатого покровителя, который готов проявить любезность, но отнюдь не позволит себя провести.
– О, господин барон! – воскликнул Муре с пылкостью провансальца. – Последняя операция «Ипотечного кредита» прошла великолепно! Вы не представляете, как я счастлив и горд тем, что могу пожать вам руку!
– Ну, вы слишком добры, сударь, слишком добры, – отвечал барон со своей всегдашней иронической усмешкой.
Анриетта смотрела на обоих мужчин