Шрифт:
Закладка:
Она могла рассчитывать только на себя и в борении с неизлечимой (как он сам полагал) болезнью мужа. Он объявил ей о своём недуге при первой же встрече (что немало её удивило), как бы предупреждая о возможных эксцессах. Но всё это пока оставалось в теории – до первого приступа, поразившего его во время родственного визита. Новобрачные навещали сестру невесты; среди мирной беседы «вдруг раздался ужасный, нечеловеческий крик, вернее, вопль, и Фёдор Михайлович начал склоняться вперёд». Сестра в ужасе выбежала из комнаты – с ней сделалась истерика (очевидно, подобная той, какая случилась с первой женой Достоевского Марьей Дмитриевной, когда во время их брачного путешествия из Кузнецка в Семипалатинск она стала невольной свидетельницей пароксизмов «священной болезни», в серьёзности которой муж тогда ещё не был уверен и потому не счёл нужным её предуведомить). «Впоследствии, – почти эпически пишет Анна Григорьевна, – мне десятки раз приходилось слышать этот “нечеловеческий” вопль, обычный у эпилептика в начале приступа. И этот вопль меня всегда потрясал и пугал». Но в ту минуту она сохранила полное присутствие духа. Оставшись одна (зять и горничная хлопотали возле сестры), Анна Григорьевна вслед за мужем опускается на пол и во время судорог держит его голову на коленях. Достоевский постепенно приходит в себя. Но, ко всеобщему ужасу, через час припадок повторяется (что бывало чрезвычайно редко) – «и на этот раз с такой силою, что Фёдор Михайлович более двух часов, уже придя в сознание, в голос кричал от боли»[658].
Приступ был спровоцирован шампанским, которым в эти дни обильно угощали новобрачных. «Вино, – говорит Анна Григорьевна, – чрезвычайно вредно действовало на Фёдора Михайловича, и он никогда его не пил». (Очевидно, имеется в виду именно шампанское, поскольку во время их заграничного путешествия другие вина, например белый рейнвейн – правда, в очень умеренных дозах – заказывались и покупались.)
Так начинался медовый месяц.
Судьба посылала знаки: двойной припадок был испытанием и соблазном. Анна Григорьевна выдержала то и другое. Неясно, брал ли Достоевский честное слово у своей последней жены (как это сделал один знаменитый писатель в ХХ столетии), – что он умрёт у нее на руках, но относительно этого пункта он мог быть совершенно спокоен.
Характер явил себя не только в рассуждении здоровья. С не меньшей твёрдостью Анна Григорьевна встала на защиту семьи – такой, как она её понимала.
«Враги человеку – домашние его»
Изрядное место в её мемуарной прозе уделено «смутному времени» (назовём его так) – когда, окружённая родственниками мужа, многие из которых относились к их браку, мягко говоря, без энтузиазма, воспоминательница вынуждена была самостоятельно принимать важнейшие в её жизни решения.
Собственно, с мужниной роднёй ей впервые пришлось столкнуться ещё задолго до свадьбы.
31 октября 1866 г. вдова старшего брата Достоевского Эмилия Фёдоровна явилась к своему деверю. Разумеется, присутствие юной особы её не очень обрадовало. Достоевский представил сотрудницу, но Эмилия Фёдоровна «как будто с каким-то презрением и с удивительной холодностью приняла меня, так что меня это просто даже обидело». Анне Григорьевне даже подумалось, что её принимают «за какую-нибудь авантюристку». Мудрено ли, что надменная визитёрша производит на будущую супругу «удивительно неприятное впечатление»[659]. Это мнение уже не изменится.
Два враждебных Анне Григорьевне «центра силы» предстают перед нами в ее мемуарах, хотя и написанных в десятых годах ХХ в., но пером, ещё не остывшим от давних обид. (Как сказано поэтом: «Старые обиды не стареют / Мы стареем, а обиды нет».) Первый «центр» – это юный пасынок Достоевского Паша Исаев, второй – Эмилия Фёдоровна. Оба рассматривают совершившийся брак как посягательство на их семейную монополию; оба стараются сохранить за собой то влияние, которое, как им представляется, они имеют на своего покладистого кормильца. Но если Эмилия Фёдоровна, наблюдая взаимные симпатии юной Анны Григорьевны и своих столь же юных детей (как помним, особенно к новой родственнице привязалась младшая, Катя), вскоре несколько смягчает гнев и ограничивается замечаниями в основном бытового свойства, то с пасынком дело обстоит сложнее.
«Не скажу, – пишет Анна Григорьевна, – чтобы Павел Александрович Исаев был глупый или недобрый человек. Главная его беда заключалась в том, что он никогда не умел понимать своего положения». И чтобы у неосведомленных читателей не возникло внезапных генеалогических подозрений, даёт точную хронологическую справку: сыном Фёдора Михайловича Исаев никак быть не мог, потому как «родился в 1845 году (в 1847‑м. – И. В.) в Астрахани, а Фёдор Михайлович до 1849 года не выезжал из Петербурга»[660]. (Вообще-то он пару раз выбирался – к брату в Ревель, но последний расположен от Астрахани на ещё более безопасном расстоянии, нежели Петербург.)
Паша, в своё время сурово назидавший отчима в связи с его намерением жениться (и ради этого семейственного объяснения даже водрузивший на нос «знаковые» – в смысле свободомыслия – синие очки), теперь спешит поменять тактику и в присутствии хозяина дома становится необыкновенно предупредителен к молодой хозяйке – фактически своему погодку. Правда, любезность эта испаряется в тот момент, когда Достоевский покидает компанию. На бедную Анну Григорьевну тут же обрушиваются упрёки – как бытового, так и ментального свойства. Выросшая в «ладной», неконфликтной семье, она пребывает в некотором замешательстве: «Не надо забывать, что хоть мне и стукнуло двадцать лет, но в житейском отношении я была совершенный ребёнок»[661]. Пасынок мужа (которому она – чисто функционально – как бы приходится мачехой) остаётся сильнейшим раздражителем в первые недели их с Достоевским брака.
Этого Анна Григорьевна не могла простить ему никогда.
Она страшится, что под воздействием родственников муж разлюбит её, что между ними и ей случится крупная ссора, вследствие которой она никак не сможет остаться в семье. «Надо припомнить, что я принадлежала к поколению шестидесятых годов и независимость, как и все тогда женщины, ценила выше всего»[662].
Это очень важное признание. Оно свидетельствует, что Анна Григорьевна никогда не согласилась бы с ролью бессловесной тени (или «убогой свечи»). По словам её дочери, она, глубоко презиравшая «свободную любовь», в то же время отнюдь не была сторонницей семейного рабства. Она готова покинуть мужа, если утратит его привязанность. (Что касается возможного убывания её собственной любви – подобная перспектива даже не рассматривается.) На склоне лет она «с ужасом» думает, что бы могло произойти в результате их разрыва: «…Фёдор Михайлович не мог со мной развестись, так как в те времена развод стоил громадных денег»[663]. (Не только: он был обставлен ещё массой труднопреодолимых формальностей. Вспомним длившуюся десятилетиями борьбу В. В. Розанова за «независимость» от Аполлинарии Сусловой[664].) Вследствие этого Достоевский не смог бы «устроить счастливо» свою дальнейшую семейную жизнь, иметь детей и т. д. Что в свою очередь крайне огорчило бы