Шрифт:
Закладка:
Позднее она будет настаивать, что дневник затевался, дабы она могла лучше узнать и разгадать своего спутника, записывая его мысли и замечания. Всё это говорится задним числом – тогда же ей вряд ли приходило на ум, что она начинает летопись. Может быть, ценность последней и состоит в том, что автор этого не сознавал.
Она была убеждена: благодаря «личному коду» никто и никогда не сможет прочесть её тайные знаки. (Полная противоположность общедоступности текста в нынешних интернет-блогах, где нарушен – впрочем, не без некоторой общественной пользы – основополагающий принцип дневниковой интимности: недоступность события или переживания для посторонних глаз и ушей.)
Это, конечно, не разговоры Эккермана с Гёте. И не яснополянские записи Душана Маковицкого, почтительно внимающего толстовским речам и судорожно пытающегося сокрытым в кармане карандашом запечатлеть их для признательного потомства. В отличие от этих твёрдо сознающих свою историческую миссию очевидцев, Анна Григорьевна наивна, бескорыстна, проста. Будучи, однако, не внешним наблюдателем, а одним из двух главных участников изображаемой ею жизни, она, разумеется – заинтересованное лицо. Она не записывает «за Достоевским», не пытается самонадеянно проникнуть в его внутренний мир. Она записывает «за собой»: Достоевский – её неотъемлемая часть.
Читателя, вознамерившегося с помощью Анны Григорьевны почерпнуть эксклюзивные сведения о «творческой лаборатории» писателя или насладиться произносимыми им афоризмами (типа «Красота спасёт мир» и т. п.), ожидает жестокое разочарование. Чрезвычайно внимательная к мелким и мельчайшим подробностям их материальной жизни (эта бытовая фактура буквально захлёстывает дневник), Анна Григорьевна крайне немногословна, когда речь касается материй иного рода.
«Потом вечером у нас обыкновенно идут разговоры; так, вчера мы говорили о Евангелии, о Христе, говорили очень долго». Это – вся информация. Можно лишь догадываться, что именно «очень долго» обсуждала она со своим собеседником. «Меня всегда радует, – продолжает автор дневника, – когда он со мной говорит не об одних обыкновенных предметах, о кофе, да о сахаре…»[672]. Как раз «кофе и сахар» представлены в дневнике с поистине академической полнотой. Если, положим, вдруг понадобится воссоздать картину бытовой жизни Дрездена, Баден-Бадена или Женевы конца 60‑х гг. XIX столетия, дневник Анны Григорьевны в этом отношении будет источником драгоценным.
С той же тщательностью и педантизмом, с какими заносятся сюда сведения о картинах в Дрезденской галерее или средневековых замках (для этой цели помимо дневника заведены ещё особые книжки), фиксируется «низкий» вещественный мир: качество и цена сдаваемого внаём жилья; стоимость верхнего платья, сапог, тканей, зонтиков, конвертов, почтовых марок, вуалей, шляпок, фруктов, сыров, молока, слив, яблок, груш, пирожков, пирожных, пива, вина, мыла, кремов, перчаток, пудры, ниток, карандашей, шоколада, чая; цены в кафе, ресторанах, магазинах, лавочках, банях, парикмахерских, кондитерских, концертных залах, музеях, читальнях, обменные курсы валют, проценты по закладам, плата кёльнерам, разносчикам, сторожам, домашней прислуге, размер подаяния нищим и т. д., и т. п. И всё это – с точностью до копейки, вернее, до пфеннига. Нелепо требовать от двадцатилетней девушки, чтобы она с таким же тщанием пыталась воссоздать сокровенный мир своего спутника жизни, к тому же – совсем недавно ставшего таковым. Благо что сохранился хотя бы рисунок внешний. Так, с удовлетворением отмечается, что после посещения бани «Федя» молодеет на пятьдесять лет.
«Кончив мою работу (стирку и глажение платков. – И. В.), я принялась читать, а Федя сел опять писать. Нынче он пишет и вечером, всё составляет план романа. Господи, как я ему от души желаю, чтобы роман вышел очень хороший». Она даже молится, чтобы это желание осуществилось, хотя вовсе не уверена, что её молитвы «могли бы тут сколько-нибудь действовать»[673]. (Похвальная скромность: иные писательские жёны расценивают своё молитвенное заступничество как главный фактор творческого успеха мужей.)
В первые месяцы их пребывания за границей такие часы довольно редки. Достоевский не пишет ничего капитального – лишь урывками трудится над измучившей его (из-за невозможности высказаться цензурно) статьёй о Белинском, деньги за которую взяты вперёд. Работа над «Идиотом», а затем над «Бесами» ещё в будущем – она придётся в основном на годы, не охваченные дневниковыми записями. Однако в конце 1867 г. составляется тот самый план романа, о котором упоминалось выше: первые главы должны появиться в «Русском вестнике» уже в январе 1868 г.
«Вечером Федя сел писать, а я легла полежать, да немного и заснула. (Когда Толстой писал “Войну и мир”, Софья Андреевна любила располагаться в кабинете у его ног; неясно, правда, позволено ли было ей при этом дремать. – И. В.) Так у нас было хорошо в нашей комнате, право, что, может быть, так хорошо никогда и не будет»[674]. Подобных идиллических сцен наберется не так уж много.
Нельзя не согласиться с Анной Григорьевной, что первые месяцы брака – самая тяжёлая в их жизни пора. Без малого месяц совместного труда над «Игроком» был периодом присматривания и разговоров; два с половиной месяца перед свадьбой – эпохой ухаживаний, предвкушений и грёз; первые послесвадебные недели – временем родственных притязаний и семейных обид. Семья как таковая ещё не сложилась. Очутившись за границей, они остались одни – лицом к лицу: без родных, без друзей, без деловых и даже без случайных знакомых. Правда, и без кредиторов тоже. Их семейная жизнь ограждена от каких-либо внешних вторжений. Наступает пора «притирки» – познания, удивления, привыкания, приятия, любви. Любви – не совсем такой, что зародилась при встрече, но принявшей иной облик и обретшей иную глубину. В этом герметичном, непроницаемом для других, замкнутом пространстве, в этом искусственно созданном вакууме можно было либо охладеть и разочароваться друг в друге – либо, напротив, тесно обняться душами: так, что уже не разъять.
И в своих воспоминаниях, и в расшифрованных ею дневниковых записях Анна Григорьевна устраняет всё, что, как верно замечено публикатором, «не укладывалось в рамки её концепции непогрешимой личности»[675]. «Мой дорогой муж» – для неё это не только привычный стилистический трафарет. Самоотверженными усилиями она как бы пытается воплотить в своей «очищенной» мемуарной прозе не вполне реализованный замысел автора «Идиота» – создать образ «положительно прекрасного человека». «Солнце моей жизни – Феодор Достоевский», – напишет она на склоне лет в альбом композитору Сергею Прокофьеву: в нём, Достоевском, смысл её беспримерного подвижничества. Именно её версия жизни и смерти «дорогого