Шрифт:
Закладка:
Больше того, их сны подчас переплетались, и не раз они, Кай и Тася, встречались там, на солнечных плёсах, берёзовых опушках, среди летнего разнотравья и звенящей тишины. Вокруг порскали кузнечики, шелестели стрекозы, тут и там попискивали птенцы. Словно мёд из небесной фаянсовой чаши, тёк на землю июльский зной. Высоко и торжественно плыли облака, касаясь всех летучей и лёгкой, как паутинка, тенью. А они брели куда глаза глядят, и земле той не было конца.
Если бы они знали, Кай и Тася, что снятся друг другу и видят одни и те же сны! Увы, они этого не ведали, а открыться, рассказать друг другу о своём не смели.
Однажды Кай проснулся среди ночи. Сбоку из-за перегородки доносился прерывистый шёпот. Чей – Кай сразу не разобрал.
– А увидел их – не могу… Мои ведь такие уже могли быть. Старше. По двадцать с лишним. Господи! За что? За что, Господи!
Голос осёкся, донеслись всхлипы. Кто это? Пахомыч? Не похоже. Этот голос грубее, хотя по шёпоту трудно понять. Может, Дебальцев? Едва ли. Станет он жаловаться! А Шаркун? Тем более…
– Ну что ты, что ты! – послышался утешающий женский шёпот. Его Кай определил сразу – Вера Мусаевна. У неё голосок тонкий, как восточная дудочка, ну никак не вяжется с её просторной фигурой. Да и место там её, Веры Мусаевны.
– Не мучайся так, Стёпа. Что уж теперь…
«Вон оно кто, – понял Кай. – Шаркун. Никак бы не подумал».
– А знаешь, что больше всего меня мучает? – после паузы обронил Шаркун. – Что я им недодал, детям своим. В те пять их, семь лет. Ни игрушек, ни сластей… Это всё Рита покупала, жена. А я – только полезное. Книжки, карандаши, атласы, фломастеры. Чтобы учились, развивались. Ума набирались. Меня так батька учил… Знаешь, какой у меня был батька! У-у!
Тут Шаркун закашлялся, долго приходил в себя, однако с мысли не сбился.
– Помню, возле речушки – ручейка, считай, – сгрудилось полдесятка трейлеров. Песчаный, ровный бережок, и они – на своих каракатицах, паскудники. Мойку надумали устроить, кары свои после перегона сполоснуть. Ну, батя мой увидел, вскипел, ринулся на них и так стал крыть, что они, эти шоферюги, немедля снялись и укатили. А ведь мужики были – во! Да с монтировками. Что им было его… Раз плюнуть. А убоялись, остереглись. Значит, было отчего. Увидели что-то. Или дошло.
Шёпот умолк. Но после паузы возник снова:
– А потом батя до вечера чистил тот песчаник, собирал пролитое масло и бензин. И всю дорогу ругался: «Суки, недоумки! Ведь всё уже испакостили. Места живого нет. Всю землю, всю природу! На волоске всё висит!» Знаешь, как он за всё переживал. Точно не землю гробили, а с него кожу сдирали… Иной раз увидит, попусту лампочка горит – в ярость приходит. «Ты, – кричит, – понимаешь, сучье вымя, что даром дерево спалил. Целое дерево. Живое. С листиками зелёными. Кислород тебе, оболтусу, дававшее дерево. Задарма спалил».
Снова возникла пауза. Донёсся тяжёлый вздох.
– Батя, батя…
Голос опять оживился:
– Я отчего в энергетику пошёл? Из-за бати. Поначалу всему, что он внушал, противился. Малый был. Чего он, думаю, тычет, чего разоряется. Да хватит всего – вон всего сколько. Лампочки бил в подъездах, царапал чего-то, ну, как многие пацаны. А потом старше-то стал – задумался. При мне, на моих глазах пропали целые куски природы. Болотинка, где в детстве собирал морошку, высохла. Речушка, в которой пескарей ловил, канула. Лесок за околицей… Вот я и смекнул. Надо что-то менять. Сознание мне чужое не изменить. Я не поп, не психолог. Чего не дано – того не дано. Но можно технику сменить, источники энергии. А не сменить, так хотя бы усовершенствовать, чтобы не было такого разора.
Шаркун снова умолк. На этот раз надолго, даже, показалось, насовсем. Но тут шёпот взвился с новой силой. Смысл его оказался невнятен, до того порывистой была речь. Удалось разобрать лишь концовку, когда напор пошёл на убыль.
– А всё равно стыдно, – вздохнул Шаркун. – Наташка, моя дочурка, любила рисовать. Да и сынишка тоже, Стасик. А я всё бумагой попрекал. Рисуйте, говорю, с двух сторон, с обеих. Сквалыга…
Из темноты донёсся тягучий прерывистый всхлип, и всё смолкло.
8
За столом, когда Кай с Тасей поднялись, никого уже не было. Один Пахомыч притулился с краю и копался в крючках да лесках.
– Пойду посмекаю, – пояснил он. – Может, ульнёт чего…
– Так ведь выбрасывать, – пожала плечами Тася, берясь за кастрюлю. – Сам же говорил, грязная…
– А может, и ничего, – не отрываясь от дела, пробормотал старик. – Тойтам год чистая была. Помнишь, щука-то…
Он стал складывать снасти в пестерёк.
– Да и что делать-то? Делать-то нать чего… Те там обтяжку делают, моряк-то с нашим шалапутом. Ветряк-то расшатало. Нать крепёж менять.
– А ты чего не с ними? – подвигая Каю миску, кивнула Тася.
– Дак ить не взяли, – плаксиво ответил дед. – «Мешать только», – скривился он, видать, передразнивая кого-то. – Соплюны! А я ить – ого-го! – он поднял руку, будто демонстрируя мускулатуру. – У меня дед подковы гнул. И в кузне мантулил, и в море хаживал, и метро это строил. – Он раскраснелся. – От нашей бани в Москву дорога есть!
Тася прыснула. Кай незаметно усмехнулся.
– Вот и они тоже, – обиженно сник Пахомыч, подбородок его задрожал, на глазах заблестела слизь. – Я знаю, не нужен никому. Куском попрекают. Вижу.
Плечи его, обвисшие стариковские плечи мелко затряслись, над плешью сизым дымком заколыхались редкие волосёшки. Тася оставила ложку, подошла к старику, стала гладить его по макушке.
– Что ты, Пахомыч, – ласково, ровно с дитём, заговорила она. – Ты всем нужен. Вон хоть Вере Мусаевне. Кто ягоду-то заготовляет, листья да травы? Ты. – Пахомыч, всхлипывая, кивал. – И мох – ты. Щели-то все ты конопатил. Кто бы так сделал, кроме тебя? Некому. – Пахомыч перестал кукситься и уже поднял голову. – И Флегонту ты помощник. Не так разве?
– А как же, – уже оживясь, подтвердил Пахомыч. – Он без меня, как без рук. Точно.
– Так сходил бы к нему, – посоветовала Тася. – Может, вернулся.
– А и то, – закивал старик. – Пора уж ему…
Сунул остатки снастей в пестерь, живо