Шрифт:
Закладка:
Я решил сходить в туалет и таким образом дать понять Нине, что я еще не сплю, что она может выйти ко мне, если тоже не спит. Сам я не хотел на нее посягать, зная, что еще весной она нашла себе кого-то в Праге… или же кто-то нашел ее.
Другие губы уже несут тепло твоего тела, – поет Иржи Булис[121].
В первые месяцы нового года у меня было такое чувство, что Гефест перековывает мне молотом сердце. Вместо наковальни он клал его, скажем, на какую-нибудь книгу, которую мы с Ниной читали вместе и которую я по неосторожности открыл вновь: едва я успевал прочесть несколько абзацев, как на страницу падала тень – это он нависал надо мной и, широко расставив ноги, с размаху бил молотом, так что страницы покрывались брызгами крови. Или, найдя на дне корзины для грязного белья белый бюстгальтер, забытый Ниной, он швырял мое сердце в мягкую кружевную чашечку, мол, там ему наверняка будет мягко, как на перине, а потом я снова слышал только удары молота, не совпадавшие с ритмом моего пульса.
Нина проявляла рассеянную жалость и вместе с тем становилась все более безжалостной. Она продолжала требовать какой-то извращенной взаимности чувств. Только вот чего ждет тот, кто перестал любить? Разве что одного: что другой тоже перестанет любить, причем желательно бы побыстрее. В этом и должна была состоять наша новая взаимность. Чувствам тех, кто решил расстаться, рекомендуется соблюдать слаженность; примерно как в негласном правиле, что вторая синхронистка в паре должна утонуть, если первую во время выступления хватит инфаркт, – этих козочек похороните вместе, прямо в купальниках и с серебряными коронками на голове, ладненько?
Но чего стоит чувство, которое исчезает в тот же миг, когда становится безответным, спрашивал я себя. Неужели я любил Нину лишь потому, что она любила меня? Неужели для меня, черт возьми, что-то изменилось? Нина, как почти все, кто уходит первым, предложила мне в какой-то момент, чтобы мы остались друзьями. Но при одном обязательном условии: “Только пообещай, что любить меня ты уже не будешь!” С этого момента, будь добр, не переходи черту; тут звучит барабанная дробь расставания. Но принять эти условия для меня означало окончательно капитулировать. Я чувствовал, что между нами уцелело лишь то, что я испытывал по отношению к Нине, и я не собирался так легко этим жертвовать. Иногда мне даже казалось, что теперь мои чувства очистились, стали неразменными, утратили цель.
В общем, утром я пошел будить Нину в комнату для гостей. Поднявшись на несколько ступенек лестницы, приставленной к кровати-чердаку, я увидел помятое Нинино лицо, которое долгие годы было первым, что я видел, проснувшись. Я положил ей руку на волосы, она заворочалась, причмокнула и только потом неохотно открыла глаза, в уголках которых скопились корочки.
– Уже пора? – пробормотала она. Было видно, что ей хочется выпросить еще пару минут под одеялом.
– У нас скоро поезд.
– А куда?
– Ну вот! Мы же едем в Палаву.
Мы позавтракали в поезде, по которому, казалось, из-за каждого дерева пускало стрелы света какое-то племя индейцев, потом быстро пересели на автобус и вышли в деревне Долни-Вестонице. Мы поднимались вверх, к виноградникам, и мне даже пришлось снять футболку: было жарко, как летом, а небо вновь было выкроено из цельного полотна голубого атласа, которое кто-то натянул на раму горизонта. Вокруг нас трещали отпугиватели птиц, и я вдруг понял, что точно такие же звуки я слышал несколько лет назад, когда возил в Палаву бабушку с дедом.
Тогда мы с Ниной только еще начинали встречаться. А теперь нас постигла участь большинства пар, чья любовь выдохлась. В моем мире вина за расставание лежала на Нине, в ее мире – на мне. В моем мире она меня бросила, в ее мире я вынудил ее уйти. В моем мире она не смогла принять то, что я готов был ей дать, в ее мире я не смог отказаться от того, что ей претило. В моем мире она мало делилась тем, что с ней происходит, в ее мире происходило что-то, чем она не могла со мною делиться.
Обернувшись, я заметил у Новомлынского водохранилища то место, где мы припарковались тогда с бабушкой и дедом. Опускался вечер, бабушка с дедом сидели сзади, и я видел в зеркале, что ее лицо еще освещалось низким солнцем, проникавшим сквозь боковое окошко, а его – уже терялось в тени. “Это же наш последний раз”, – прошептал дедушка, и у него задрожал подбородок. Бабушка, нащупав рядом с собой его руку, смотрела вместе с ним на торчащие из воды сучья деревьев, на птиц, сердца у которых были, наверное, железными и потому не давали птицам надолго отдалиться от этих намагниченных сучьев, смотрела на закат. Я, вцепившийся в руль, чувствовал, как мое свежевыбритое лицо пощипывает от слез – деталь, с которой у меня навсегда будет связано это воспоминание. Бабушка с дедушкой были правы: больше они эти места не видели.
Неужели то, что называется “отпугиватель”, может вызвать целую стаю воспоминаний, подумал я, поднимаясь вместе с Ниной в гору по тропинке между виноградников. Может быть, и у нас с Ниной это сегодня последний раз. Если так, то почему у нас все вышло настолько хуже? Бабушка с дедом прожили вместе всю жизнь, родили троих детей, а те – еще пятерых. Если ненадолго опустить конкретные причины, которые всегда выглядят несколько сомнительно в качестве объяснения, то где же мы совершили ошибку? А может быть,