Шрифт:
Закладка:
В конце XIX века такие призывы к мужественности настолько распространены в переписке и меморандумах, что трудно локализовать их влияние. Тем не менее они, несомненно, отражают исключительный момент в истории европейской маскулинности. Историки гендерных отношений предположили, что примерно в последние десятилетия девятнадцатого и в начале двадцатого века относительно обширная форма патриархальной идентичности, сосредоточенная на удовлетворении аппетитов (еда, секс, товары), уступила место чему-то более утонченному, сложному и умеренному. В то же время конкуренция со стороны подчиненных и маргинализированных маскулинностей – пролетарских и небелых, например, – усилила выражение «истинной мужественности» в элитах. Особенно среди высшего военного руководства – выносливость, стойкость, преданность долгу и безупречная служба постепенно вытеснили прежний акцент на высоком социальном происхождении, который теперь воспринимался как женственность[1161]. «Быть мужественным […] настолько мужественным, насколько возможно […] является истинным отличием в глазах [мужчин]», – писала венская феминистка и вольнодумец Роза Майредер в 1905 году. «Они нечувствительны к жестокости поражения или абсолютной неправильности поступка, если он только совпадает с традиционным каноном мужественности»[1162].
Однако эти все более гипертрофированные формы мужественности существовали в противоречии с идеалами послушания, вежливости, культурной утонченности и милосердия, которые все еще рассматривались как признаки «джентльмена»[1163]. Возможно, мы можем приписать признаки психического напряжения и истощения, которые мы наблюдаем у многих из ключевых лиц эпохи – перепады настроения, одержимость, «нервное перенапряжение», колебания, психосоматические заболевания и бегство от реальности, и это лишь некоторые из них – к усилению гендерной роли, которая начала возлагать на некоторых мужчин невыносимое бремя. Конрад фон Хетцендорф сочетал твердую, но хрупкую личность воинственного солдафона с глубокой потребностью в женском тепле. В компании женщин с него слетала бесстрастная маска командующего, обнажая ненасытное эго, остро нуждающееся в комфорте и психологической поддержке. Его мать Барбара жила с Конрадом или рядом с ним до своей смерти в 1915 году. В конце концов он заполнил пустоту, женившись на разведенной Джине фон Рейнингхаус и приписав ее к австро-венгерскому штабу в Тешене – к большому удивлению его коллег и венского общества[1164].
Другой интересный случай – посланник Франции в Белграде Леон Дескос. Русский коллега, хорошо знавший Дескоса, говорил, что «глубокий моральный удар» двух Балканских войн повредил его «нервную систему». «Он стал более уединенным […] и время от времени напевал свою любимую песенку о нерушимости мира»[1165]. Во время Балканских войн Берхтольд постоянно жаловался в дневнике на кошмары, бессонные ночи и головные боли[1166]. Когда новый премьер-министр Франции Рене Вивиани, человек в основе своей миролюбивого темперамента, приехал в Санкт-Петербург на переговоры на высшем уровне в июле 1914 года, он был близок к окончательному нервному срыву. Николай Генрихович Гартвиг тоже жил в постоянном напряжении. Александр Савинский, российский посланник в Софии, считал, что он «утратил душевное равновесие» во время Балканских войн; Гартвиг, как заметил Савинский, «повсюду видит врагов, которых создал сам». К началу лета 1914 года он постоянно жаловался на сердце и жаждал получить отпуск и уехать на лечение в Бад-Наухайм. Гартвиг не переживет июльский кризис[1167]. Нервозность, которую многие считали признаком этой эпохи, проявлялась у этих могущественных людей не только в тревожных настроениях, но и в навязчивом желании одержать победу над «слабостью» собственной воли, быть «человеком отваги», как выразился Вальтер Ратенау в 1904 году, а не «человеком страха»[1168]. Как бы то ни было, если поместить персонажей этой книги в более широкий контекст гендерной истории, кажется очевидным, что кодекс поведения, основанный на предпочтении непоколебимой силы той уступчивости, тактической гибкости и хитрости, примером которых было более раннее поколение государственных деятелей (Бисмарк, Кавур, Солсбери), вероятно, усилил конфликтный потенциал.
Насколько неизбежно было будущее?
В «Системе субъективных публичных прав», опубликованной в 1892 году, австрийский государственный юрист Георг Еллинек проанализировал то, что он назвал «нормативной силой фактов». Под этим он имел в виду склонность людей приписывать нормативный авторитет реально существующему положению дел. Он утверждал, что люди поступают так, потому что их восприятие положения дел формируется силами, проявляемыми этим положением дел. Попав в ловушку этой герменевтической замкнутости, люди имеют тенденцию быстро переходить от наблюдения того, что существует, к предположению, что существующее положение дел является нормальным и, следовательно, должно воплощать определенную этическую необходимость. Когда происходят потрясения или сбои, они быстро приспосабливаются к новым обстоятельствам, придавая им то же нормативное качество, которое они воспринимали в прежнем порядке вещей[1169].
Нечто подобное происходит, когда мы размышляем об исторических событиях, особенно катастрофических, таких как Первая мировая война. Как только они происходят, они навязывают нам (или, кажется, что навязывают) ощущение своей неизбежности. Это процесс, который разворачивается на многих уровнях. Мы видим это в письмах, речах и мемуарах основных действующих лиц, которые начинают подчеркивать, что выбранному пути не было альтернативы, что война была «неизбежной» и, следовательно, никому не под силу было ее предотвратить. Эти рассказы о неизбежности принимают множество различных форм – они могут просто приписывать ответственность другим государствам или субъектам, они могут приписывать самой системе склонность к развязыванию войны, независимо от воли отдельных субъектов, или они могут апеллировать к безличным силам Истории или Судьбы.
Поиск причин войны, который на протяжении почти столетия доминировал в литературе по этому конфликту, усиливает эту тенденцию: причины, поиском которых занимались на всем протяжении довоенных десятилетий Европы, громоздились, как гири на весах, пока они не отклонят их стрелку от вероятности к неизбежности. Случайность, выбор и свобода действий вытесняются из поля зрения. Отчасти это проблема перспективы. Когда мы вглядываемся с высот нашего времени в перипетии европейских международных отношений до 1914 года, мы не можем не смотреть на них через призму того, что за ними последовало. События собираются в нечто похожее на характеристику, данную Дидро хорошо написанной картине: «целое, содержащееся в единой точке зрения»[1170]. Конечно, было бы неправильно пытаться исправить эту проблему, фетишизируя случайность или непреднамеренность. Среди прочего, это просто заменило бы проблему чрезмерной определенности проблемой недостаточной определенности – войны без причин. Каким бы важным ни было понимание того, что эта война легко могла и не произойти и почему именно, это понимание должно быть сбалансировано с оценкой того, как и почему она в действительности произошла.
Поразительной чертой взаимодействия между европейскими руководителями была всеобщая постоянная неопределенность как в отношении намерений друзей, так и намерений потенциальных врагов. Переток власти между фракциями и должностными лицами оставался проблемой, как и опасения по поводу возможного влияния общественного мнения. Сможет ли Грей победить своих оппонентов в кабинете министров и парламенте? Останется ли за Пуанкаре контроль над французским правительством? Голоса военных недавно задавали тон в стратегических дебатах в Вене, но после дела Редла власть Конрада, похоже, пришла в упадок, его отставка уже была предопределена. С другой стороны, в Петербурге преобладали «ястребы». Эта внутренняя неопределенность усугублялась трудностью понимания властных отношений внутри иностранных политических руководств. Британские обозреватели полагали (ошибочно, как мы знаем в ретроспективе), что консерваторы, такие как Коковцов (несмотря на его недавнее увольнение) и Петр Дурново, усилили свое влияние на царя и вот-вот вернутся. В Париже шли тревожные разговоры о скорой победе прогерманской фракции во главе с бывшим премьером Сергеем Витте. Затем была постоянная нервозность по поводу восприимчивости ключевых лиц, от которых зависели решения,