Шрифт:
Закладка:
Щеж и тым жиды сконтентовали;
Ще речки в откуп закупляли, —
Одна речка Капрочка, другая речка Гнилобережка,
А третья за Днепром Самарка…
Иудеи, только не наглые и загребущие, а жалкие и перепуганные, тоже нет-нет да и оказывались у нас на хуторе.
Мать и им не отказывала в приюте и подаянии.
– Всё люди, – говорила она печально, – и жиды тоже творения Божии, хоть и заблудшие…
– Верно, дочь моя, – соглашался с ней отец Феофилакт, – нет для меня ни эллина, ни иудея… Именно так говорил Апостол Павел в послании к Колоссянам…
Однажды пришла на хутор женщина с дочерью, дивчинкой одних со мной лет. Одетые в рубище, грязные и исхудалые, они едва держались на ногах.
– Мы с дочерью приняли веру Христову, – трясясь, как осиновый лист, сказала женщина. – Дайте нам поесть, пожалуйста. Мы умираем с голоду.
Дочь её была как будто не в себе, не понимала, что происходит вокруг, и только громко шмыгала носом и испуганно смотрела по сторонам огромными печальными глазами.
Они с жадностью набросились на кулеш, который поставила перед ними мать. Ели, причмокивая, торопливо помогая себе руками.
Насытившись, женщина рассказала, что они с дочерью из Кременчуга. Её муж – обыкновенный швец, простой сапожник.
– Мойша мой был добрым. Он никогда никаким арендатором не был, а только шил сапоги и чоботы местным обывателям, своим трудом добывал насущный хлеб… – При этих словах бывшая иудейка беззвучно заплакала, и дочь её, глядя на мать, заплакала вместе с ней, отчего её огромные тёмные глаза стали похожи на глаза Девы Марии с иконы в красном углу. – Мойша мой никого и никогда не обидел, – словно оправдывалась перед нами она. – Все в Кременчуге любили его, заказывали у него обувь. И вдруг случилось это безумие… Ворвалась толпа из окрестных сёл с вилами и топорами. К ним присоединились мещане. Все кричали: «Бей жидов! Жиды во всём виноваты! Они Христа распяли! А теперь – шинкари, арендаторы, губят нас, православных, служат клятым ляхам…» – Тут женщина испуганно покосилась сначала на мать, затем на отца Феофилакта, но они не осадили её, и она продолжала: – Мойшу моего убили прямо в мастерской. А нас с Сарой погнали на площадь. Там много оказалось наших соплеменников… Страшно вспоминать, что было. Мужчин отделили от женщин, заставили раздеться донага и лечь на землю. Потом эти варвары, страшные люди, звери, – она снова затаилась на миг, – стали поливать их горилкой, посыпать пеплом от сожжённых свитков из синагоги и плясали, плясали на них свой дикий гопак… Топтали их, пока не затоптали всех до одного!
– Что же творится-то! – всплеснула руками мать.
А я вспомнил её рассказ, как черкасы ворвались в Валуйскую крепость и никого не щадили.
Беженка продолжала:
– У матерей отняли всех младенцев-мальчиков и побросали их в колодец. Дикий рёв стоял над площадью. И никто, вы слышите, никто из наших бывших соседей, с которыми мы мирно прожили много лет, не заступился за невинных деток…
Отец Феофилакт перекрестился.
– Матери не смогли заступиться! Их растерзала толпа…
– Ох, бедолаги! – вздохнула мать. – Как же вы спаслись?
Женщина вытерла слёзы ладонью, и на лице её остались тёмные борозды.
– Тем, кого не убили сразу, поставили условие: кто не примет христианство, здесь лежать останется… Я хотела умереть вместе с моим Мойшей, так хотела… Но, Елохим адирим, моя бедная Сара… Как я могла бросить её одну? Как я могла её обречь на гибель? Может быть, теперь нас не тронут…
– Молитесь, и Господь смилуется над вами… – обнадёжил отец Феофилакт.
Крещёные иудейки вскоре ушли от нас.
Мне было искренне жаль и эту несчастную женщину, и её перепуганную, полусумасшедшую дочь. Но я тут же вспомнил мерзкого арендатора Шлому из села под Кременчугом. И хотя я не оправдывал жестокой расправы над соплеменниками Сары, но понимал возмущение доведённых до отчаянья селян.
«Получил ли по заслугам этот Шлома? – гадал я, сомневаясь, что справедливое возмездие настигло его. – Он-то, наверное, успел убежать вслед за своим паном, а расплачиваться пришлось простым людям, таким как Сара и её мать…»
Большая война охватывала всё больше воеводств, сёл и местечек на украинных землях. Где-то вовсю громыхали тяжёлые осадные гарматы; ухали казачьи и панские самопалы, разя живую плоть; оставшись без седоков, метались по полям одичалые кони; горели замки магнатов и поместья мелкой шляхты, синагоги и костёлы, а в ответ – полыхали хутора и православные храмы; корчились на кольях, повисали на ветвях придорожных деревьев мятежники, попавшиеся в руки жестокого Иеремии Вишневецкого, других панов, старост и подстарост, соревнующихся меж собой в ненависти к казакам и хлопам; не щадили панов и панёнок, арендаторов и местных иудеев казачьи атаманы, платя по Ветхозаветному закону оком за око, зубом за зуб…
А у нас было тихо.
По утрам пели петухи. Ласково светило солнце. Накрапывали дожди, кружились снежинки. Пробивалась и увядала трава, проклёвывались из почек, зеленели и желтели листья ясеней и дубов. Пищали в гнёздах вылупившиеся птенцы, улетали зимовать на юг стаи…
Жизнь шла своим чередом.
И хотя об идущей по соседству войне на разные голоса рассказывали её первые жертвы и очевидцы, хотя слагали о ней свои думы бродячие лирники, хотя сообщал о ходе сражений неутомимый отец Феофилакт… Но истинные ужасы, боль и разрушения, которые эта война несла с собой, на расстоянии казались чем-то вроде страшной сказки. Одной из тех, какие в детстве, несмотря на протесты матери, любил рассказывать мне батька. И я, слушая – не слышал, глядя – не видел.
Но однажды война заявила о себе так явно и через такого близкого мне человека, что не понять её страшный нрав, отвести глаза в сторону уже не получилось.
На хутор, опираясь на сучковатую палку-костыль, приковылял дядька Василь Костырка.
Правый пустой рукав его некогда красивого, а теперь – заношенного до дыр кунтуша был заткнут за пояс.
3
– Примете увечного? – поздоровавшись, спросил дядька Василь. Он окинул сумрачным взглядом подворье. – Видите, каков я теперь: и не казак, и не работник…
– Да что ты, Василь, такое говоришь! Мы рады, что живым вернулся! Проходи в хату, не стой на пороге! – Мать кинулась накрывать на стол.
Дядька Василь выпил поднесённую чарку, неуклюже держа ложку левой рукой, злясь и стесняясь своей неуклюжести, поел.
Мать приступила к нему с расспросами о батьке, ведь ни единой весточки не было почти два года.
– Остап жив-здоров. Он – снова сотник, только