Шрифт:
Закладка:
– Такой царской щедрости никто никогда не видел! – говорят крестьяне.
Вечером П.Д.[195] нас кормила чем-то очень жирным и сладким. Пили вино, пели песни.
Вся комната старца увешана коврами. Мягко-красная оттоманка. Против нее, на столе, – божница, в ней икона Божьей Матери в черной без позолоты оправе. Старинное письмо. Когда смотришь издали, то видишь только бледные тени. А когда зажигается лампада, святой лик светлеет.
Когда стало тихо, двое взяли нечто похожее на цимбалы и стали играть. Старец, подпевая, начал кружиться. Песнь усиливалась – усиливалось кружение-пляска. И старец, указывая на Божью Матерь, произнес:
– Глядите, плачет, о нас скорбит!
Когда же, в великом кружении, мы все пали ниц перед старцем, я увидела в глазах Богоматери сияние.
И я, утопая в мягком ковре… в изнеможении… Это была высшая благодать… Высшее трепетание…
* * *
Мама взволнована. Император Вильгельм пишет:
«Я верю в твой критический ум и твою гордость. И все же и до меня доходят эти ужасы о твоем и Ники увлечении «старцем». Для меня это нечто совершенно непонятное. Мы – помазанники Божьи, и наши пути перед Богом должны быть так же чисты и недоступны для черни, как все, что люди от нас…[196] А это ваше увлечение равняет вас с толпой. Берегитесь. Помните, что величие царей – залог силы».
Дальше он пишет о том, что в заграничной прессе выступление одного старца – Илиодора – против другого – Распутина – рассматривается как бунт церкви против власти. И самое ужасное, что цари являются не усмирителями бунта, а играют роль разжигателей. «Имя царицы – рядом с именем какого-то темного проходимца! Это ужасно!»
Это письмо как громом поразило Маму.
– Никто никогда не смеет вмешиваться в нашу жизнь!
Мама особенно нервничает, зная, что это письмо продиктовано или внушено ее «отцом»[197]. О нем она всегда говорит с особой и нежной любовью, и эта мысль ее оскорбляет.
– Почему они, все вместе и каждый в отдельности, стараются навязать мне свои правила? Кто дал им это право? Как они смели! Ах, как они смели! И главное, этот Иуда-предатель Илиодор! Старец о нем, как о своем любимом брате, хлопотал. Ни на минуту не забывал о нем, и он, он явился предателем!
* * *
От этих ищеек житья нет. Они не только стараются выслужиться перед Папой и Мамой, но, чтобы сковырнуть друг друга, ведут такие сплетни, создают заговоры, чтобы отличиться в ликвидации их. Проклятые! И никого они не пропустят, никого! А когда заврутся, то теряют нить.
Этой скверной ищейке Герасимову[198] почему-то вздумалось поохотиться на старца. Врешь, поганый, тут ничего не получишь!
А было вот как. У Герасимова своя свора. Они не только человека, но и птицы на лету не пропустят. Конечно, тогда, когда это им выгодно.
Кто-то донес Герасимову, что у меня бывает старец (их нюх наводит их только на революционеров: на них всего легче выехать). Герасимов сделал, очевидно, страшные глаза – из зависти – ну и рассказал все Столыпину.
Тот, как большой, распорядился и все передал Папе[199].
Папа сказал Маме. Мама – мне. Старец уехал. А дальше? Дальше то, что Мама о нем уже много раз меня спрашивала. Тянется к нему всей душой. Говорит:
– За мной, за царицей, шпионят. И это называется охраной!
Еще одна отличительная черта. При полной тишине этим ночным воронам делать нечего. Они тогда предполагают другое. Кинут свою ищейку в гущу революционеров. Тот раздует там кадило, а если это не помогает, то просто составят какой-нибудь заговор позабористей и начнут с ним носиться: вот мы, мол, какие спасители! Всех спасли, Папу и Маму! И если для наглядности надо «убрать» кого (хотя бы из своих), то и это разрешается. Я не знаю, как это называется и чем вызываются такие действия охранного отделения, но и это разрешается, но и это делается. Столыпин убит своими же[200]. И для чего? Во-первых, возможность выслужиться, ну и освободить место для своего… Все это кошмарно. Все это разбой. И этим людям доверена династия и лучшие слуги!
* * *
Старец сказал вчера:
– Мама с ее светлой головой одного не понимает: что из десяти покушений на Папу и Маму девять придуманы этими прохвостами. И им без этого нельзя. Это их хлеб. Если, скажем к примеру, волков нет, то для чего собак держать близ стада?.. А собаки есть хотят… Потому – ежели волка нет, под волка собаку оденут и пустят. Вот он, мол, волк! Мы его растерзаем, а ты нам по куску сама кинь.
Старец именно так же, как и я, понимает это.
А когда я спросила, почему он об этом Маме не скажет, он ответил:
– С царями надо говорить умеючи. Как по веревочке над пропастью ходить… И еще то знать, что надо, чтобы Мама известную осторожность блюла. Да, и еще чтобы знала, что за ее и Папу старец молится и отводит руку врага.
Так, старец находит, что наши с ним размышления об этих Герасимовых и Ко не должны касаться ушей Мамы и Папы.
Ему виднее.
Меня только одно особенно огорчает: это чрезмерное нахальство этих господ, когда они, добиваясь мест, лент, орденов и складов, даже путем кровавым, приходят ко мне, разыгрывают героев и не желают видеть, как я их презираю. Если бы не чувство деликатности, то отвернулась бы и дверь закрыла.
– Все, – говорит мой зять, – должны, как опытный царедворец, уметь лукавить.
Эта наука небольшая. Особенно если ее изучать у моего зятя. Он научит!
Шурик так и говорит:
– Мой муж делает карьеру.
И сделает, конечно.
– Этой рукой, – говорит он, – восемьдесят бунтарей ухлопал! А надо будет – так и восемьсот ухлопаю!
Это, конечно, большая заслуга перед родиной, но мне как женщине было бы тяжело, если бы эта рука меня ласкала. Почему тяжело, не знаю, но определенно тяжело.
Всякая смерть есть смерть. Я не говорю на войне, где убивают, спасаясь. Правда, «бунт» – это тоже война. И все же, когда один убивает восемьдесят человек, то, значит, эти восемьдесят – связанные. И каждый раз, когда он говорит об этом, у меня против него какой-то внутренний протест.