Шрифт:
Закладка:
Это можно было бы считать циклическим – и в этом малообъяснимым – перемещением акцента с достоинства дробных эмпирических фактов на добродетели трансцендентального аппарата, если бы периодически в конструкцию того и другого не вмешивались новые медиатехники[1232]. Так, с появлением телеграфа в начале XIX века факты не просто стали передаваться быстрее на дальние расстояния, но в силу этого изменились и качественно. Отрыв сообщения от тела приносящего его вестника проектировался со времен тех самых искусственных языков, которые должны были, с одной стороны, быть универсальными, а с другой стороны – отделить научные и политические сообщения от невежественной толпы[1233]. Однако, когда факты стало можно действительно получать без личного присутствия при проведении эксперимента или свершающемся политическом событии, но практически одновременно с ними, их – фактов – ценность снова достигла бэконовских показателей.
Только теперь это уже были позитивные факты Конта, пропагандировавшего распространение методов эмпирического познания на общественные науки. Если Бэкон был современником первых технических изобретений, позволявших снимать показания материи, как, например, телескоп (то есть конституировать факты эмпирически), то Конт был современником телеграфа, который ускорил их распространение, позволив преодолеть те самые предрассудки теологии и метафизики, которые еще ютились в таких обстоятельствах распространения знания, как излишества стиля или скорость работы почты[1234]. Разумеется, в это же время появлялись и более совершенные техники снятия сигнала – фотоаппарат, который так же хорошо фиксировал научные факты, как и запечатлевал сцены из общественной жизни[1235]. Одним словом, и инструменты фиксации, и аппараты передачи позволяли с 1830-х годов циркулировать фактам не только строго эмпирическим. Здесь наряду с научным на сцену выходит и литературный позитивизм, а в заглавиях общественно-литературных журналов все чаще начинают фигурировать «телескоп» и «телеграф»[1236].
Наконец, уже к последней трети XIX века Золя будет квалифицировать одиночный эмпирический факт как недостаточно научный, если не достигнута повторяемость опыта, приводящего к его получению, и не получено объяснение. На смену «непосредственным данным» в науке и журналистике начинают снова заступать интерпретации – по мнению автора «Экспериментального романа», описание фактов должно приводить к объяснению «механизмов», также снабженных некоторым морально-политическим фоном[1237]. Однако, вне зависимости от политико-эпистемологической «прописки» фактов, важно, что их доставка снова автоматизирована (а восприятие – автоматизировалось), предлагаемое их число снова превышает возможности навигации, потребители испытывают информационные перегрузки, ученые еле успевают узнавать об аналогичных с их собственными экспериментах и изобретениях, и возрастает нужда в обобщающих объяснительных моделях и наведении корреляций. Так, с одной стороны, возникают разные конспирологические ереси, а с другой – социальные факты Дюркгейма, которые обязаны своим существованием уже не столько единичным восприятиям, сколько системе, в которой они получают значение (или значимость – как в параллельно теоретизируемой Соссюром системе языка). Дело Дрейфуса оказывается тем узлом, в котором факты еще конкурируют с «все объясняющими» карикатурами и наветами, получающими не меньшее распространение благодаря развитию иллюстрированной прессы[1238].
Факты – вместе с каждым новым техническим способом их фиксации и передачи – не просто автоматизируются (и в особенности не просто «падают на быт», как это описывают формалисты, вследствие чего литература должна тут же переметнуться к противоположному увлечению), но в буквальном смысле встраиваются в конструкцию трансцендентального аппарата, которая таким образом оказывается более похожа на исторически эволюционирующее техническое устройство, чем на вневременную когнитивную способность. Такие «расширения и дополнения» трансцендентального аппарата всегда отвечают на возрастающий объем данных (фактов), но как только появляются умение управляться с этим объемом и автоматизация способов фиксации и передачи фактов, а мы начинаем все меньше удивляться новым фактам и видеть все больше аналогий с прежними, возникает спрос на новую технологию и эпистемологию фактов. Факты особенно в ходу, когда старые классификации их не вмещают, а новые способы сортировки еще не возникли, но как только последние возникают, мы готовы к фактам нового типа и более сложного устройства.
В этом смысле советская медиареволюция оказывается последним обсуждаемым нами эпизодом в истории, когда факты еще могли получить называние «действительных», будучи добываемыми посредством ставших массово доступными средств механической фиксации и «исключительно быстрого темпа самого производства» посредством аппаратов социалистической трансляции[1239]. Массовая газета и фотоаппарат существуют с 1840-х, которыми мы датируем зарождение литературного позитивизма, но почти за век его существования эти диспозитивы не только изрядно технически усовершенствовались, но и позволили расширить аудиторию пользователей до всесоюзной сети киноков и рабселькоров[1240]. Как когда-то подданные République des Lettres, они фиксировали и передавали факты, только пользуясь для этого намного более автоматизированными средствами записи и трансляции, с намного большей скоростью (пересекавшей порой привычные пределы умопостигаемости мира и заставлявшей критиковать литературу с «медленным толстовским подходом»), а также для намного более массовой аудитории, входя в резонанс с процессами демократизации политического участия.
Дальнейшая история фактов будет разворачиваться согласно тем же циклическим принципам технического расширения и дополнения трансцендентального аппарата, но история литературного позитивизма заканчивается с тем, как расходятся понятия «информации» и «знания»[1241]. Перепроизводство культурной информации и чувственных раздражителей было беспокойством уже модернистским[1242]. Еще столь медиологически чувствительный Ницше говорил о вреде исторической информации и предлагал нетривиальное решение сознательной целительной амнезии[1243]. Однако аутентичность культурного знания терялась не столько вследствие роста его объема, сколько в связи с показателем второго порядка – несовершенными механизмами его организации[1244]. «Высокий модернизм» еще оплакивал разрыв между избытком фактов и дефицитом навыков их усвоения, дисбаланс между новыми средствами массовой информации и устаревшими культурными техниками навигации, оставаясь, таким образом, на стороне гибнущей культуры[1245]. Левый авангард, в свою очередь, делает акцент на новых технологиях записи и считывания как неизбежных в массовом обществе, но тем самым выходит за пределы литературы[1246]. Так, наиболее показательно в этом отношении поведение Беньямина, констатирующего «оскудение искусства повествования»[1247], хотя в его персональном творчестве новые на тот момент медиа не столько противостоят аутентичному опыту рассказываемого мира (или воспринимаемой ауры),