Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов - Павел Арсеньев

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 82 83 84 85 86 87 88 89 90 ... 166
Перейти на страницу:
как самими участниками Лефа (Арватов, Брик, Третьяков), так и другими «людьми одного костра» (Брехт, Беньямин и др.), к размышлениям которых рассчитывает примкнуть и наш анализ. Другими словами, такая экспозиция метода может заключаться как в создании объектов, так и в определенном способе (их) теоретизации. Между художественной практикой и теорией существует некоторый континуум.

Способ разворачивания нашего рассуждения не столько «претендует на наследование» практике или теории авангарда, сколько непосредственно – не миметически и не пропозиционально – следует методу фрагмента или фотомонтажа, сосредоточиваясь не на канонических объектах или «главных тезисах», но скорее на почти случайных сэмплах и заметках на полях. Если мы и не можем обойти какие-то ключевые тексты или события, то прежде всего нас интересуют не сами они, но те неожиданные и порой неловкие резонансы, которые возникают между программными заявлениями и реальной производственной практикой, короткие замыкания акта высказывания на сказанное, гомологии метода письма и способа действия, биографии и географии встреч и разминок, счастливых совпадений и симптоматичных неудач, удачно попадающегося материала и методологических просчетов.

Многим достойным, с точки зрения музейной истории искусства, людям, чьи имена связаны с историей авангарда, здесь уделено неожиданно мало внимания, однако нас интересует не история искусства и литературы советских 1920-х, но определенная тенденция в ней, которая испытывает дефицит объектов, которые можно было бы в свое время купить и выставить, а сегодня изучать даже столь странную историю, как история советского авангарда[1222]. Постольку, поскольку эта тенденция, с одной стороны, была нацелена на распредмечивание практик искусства, а с другой стороны – может быть схвачена только методом материальной истории, в фокус которой попадают не столько единицы хранения художественного музея или литературного канона, сколько обмолвки и черновики, красноречивые даты и место публикаций и загадочный список соавторства, почти случайные фотографии и, наконец, повседневная реальность нашего героя и ее материальные атрибуты (как очки, лысина или не дающая покоя Третьякову борода).

Ставка авангарда, таким образом, заключалась не в «идеях», а в тех самых «внешних условиях», которые определяют технический и институциональный субстрат искусства, но обычно ускользают от внимания – не в последнюю очередь из-за конструкции самой институциональной и технологической архитектуры академической практики написания диссертаций. Прежде всего, нам не хотелось бы производить академический товар, который, как правило, служит академической же карьере автора – вместо того чтобы служить «упущенному историческому шансу», в рамках которого не только сам автор как производитель стремился уйти от коммерческой экономики искусства – в пользу ли политической экономии или семиологии фантазма, но и современные ему теоретизации уже подхватывали и развивали эту энергию отказа.

Тем самым мы ставим перед собой невозможную задачу – вообразить, какой могла бы быть история авангарда, если бы он не стал историей, а продолжался как перманентная практика смещения границ между искусством и жизнью – если бы он существовал не в музеях и библиотеках (в центре которых с неизбежностью оказываются те, кто создавал крупные картины и большие тексты, а не исследовал способы подрыва самой практики создания монументальных форм и инфраструктуры их существования), а в каких-то принципиально иных и пока с трудом представимых институциональных формах. Из каталогов мировых музеев и ведущих библиотек хорошо известно, что из истории искусства считается важным в современном обществе, но сама конструкция последнего исключает гипотетически возможную альтернативную историю или во всяком случае альтернативный взгляд на историю искусства, в котором окажутся важнее не «единицы хранения», но переживаемое теоретическое напряжение и продолжающаяся практика «делания вещи».

Приложение

Еще до того как явиться в литературу или в словосочетание «литература факта», сама категория факта оказывается эпистемологически насыщенной и заслуживает подробного исторического описания: от эмпирической философии, обращавшейся к природным фактам как предельным аргументам, и картезианского рационализма, сомневавшегося во всем, кроме факта собственного сомнения, через научный и второй позитивизм, изучавшие объективные факты и данные сознания соответственно, к лингвистике речевых актов и прагматически ориентированным социальным исследованиям (акторно-сетевой теории), снова открывшим фактичность акта высказывания и фабрикуемость любых, включая научные, фактов[1223].

1. Краткая история факта

По аналогии с тем, как Киттлер описывает переход от République des Lettres к дискурсивной сети 1800, от схоластического переписывания античных трактатов к трактовке письменных источников и тем самым немалому переписыванию их смысла[1224], можно описать превращение переписчика в автора и раньше – в процессе становления самой République des Lettres после изобретения Гутенберга. В свою очередь, то, как печатный станок освободил руки ученых мужей и «людей букв» (когда они еще были на одно лицо) в середине XV века, можно сравнить с тем, как руки первых приматов оторвались от земли и поисков пропитания, освободившись для технических изобретений и спровоцировав аналогичные им языковые изобретения. Все эти эпизоды указывают на закономерность: всякий раз, когда руки человека избавляются от механической работы, они могут сделать и умственную работу более изобретательной.

Первый всплеск ценности фактов часто связывают с возникновением gazetta – первых, еще рукописных, компиляций деловой информации, которые только в 1610-х годах в Германии войдут в симбиоз с печатным прессом[1225]. Это позволяет сделать парадоксальный вывод о том, что журналистика (факта) появилась на полвека раньше прессы[1226]. Однако было кому в самом конце XVI – начале XVII века постоять за факты, кроме венецианских купцов и мореходов. Именно в эти годы конструирует метод эмпирического познания и собственно вводит понятие «факта» Фрэнсис Бэкон, применяя для этого примечательную процедуру «терапии языка» и надеясь вылечить понимание, развращенное привычкой и общим ходом вещей[1227]. Таким образом, первые факты были зафиксированы не столько благодаря обширной переписке свободных граждан «республики букв», сколько вследствие применения своего рода карательной медицины – или, во всяком случае, дисциплинарных мер, направленных на слова. «Язык самих фактов» в XVII веке должен был сохранять нейтральность и как бы превосходить всякое интерпретативное усилие, позволить вещам «говорить самим за себя»[1228].

Девиз Лондонского королевского общества, основанного по заветам Бэкона и по-прежнему направленного против схоластического знания и «авторитета слов», гласил Nullius in verba и обозначал ставку на строго экспериментальное знание и доказательный научный метод. Среди основателей этой первой формализованной «Академии наук» значились изобретатель воздушного насоса Роберт Бойль[1229] и изобретатель искусственного языка Джон Уилкинс[1230], что подсказывает, что факты не столько отказывались от услуг языка или социального капитала своих первооткрывателей, сколько рассчитывали переизобрести первый и перенаправить второй на благо более достоверного знания о природе.

Так или иначе, факты в зарождающейся науке и новости в

1 ... 82 83 84 85 86 87 88 89 90 ... 166
Перейти на страницу: