Шрифт:
Закладка:
Если Гертруда Стайн еще переживала, что «сегодня каждый потребляет столько информации, что теряет всякий здравый смысл»[1278], а Юрий Тынянов был раздосадован тем, что «каждый день распластывает нас на 10 деятельностей. Поэтому мы ходим в кино»[1279], то, по мнению сегодняшних медиаэкологов, потребление информации достигает 12 часов в день, а новые вдохновляющие средства фиксации и передачи фактов (web 2.0) практически совпали с мгновенно последовавшей усталостью от их изобилия[1280]. Как писал Беньямин все в тех же 1930-х годах, когда литература еще пыталась иметь дело с фактами и определявшими их конструкцию техниками, но уже обращала взор к «ремесленной форме повествования», «каждое утро нас информируют о новостях земного шара. И однако же, мы бедны примечательными историями»[1281]. Сегодняшняя нищета коммуникативного и повествовательного опыта приводит к еще большей асимметрии между «новостями земного шара» и «примечательными историями», страсть к которым все чаще принято рассматривать как тоску по «большим повествованиям»[1282]. Это заставляет экспериментальную литературу, с одной стороны, держаться принципиально отличных институциональных и медиаэкологических ниш, а с другой – зачастую делать ее объектом лабораторного исследования и экспериментальных испытаний информационных перегрузок (как полагается, на теле или, точнее, теперь психике автора)[1283].
Если на заре литературного позитивизма Гюго и Бальзак еще могли (заочно) спорить, что имеет больший потенциал демократизации – самообращенность и самоуправление поэтической речи (дальний потомок которых – слово как таковое) или точные сведения о современных общественных нравах и осведомленность граждан, достигаемая квазижурналистским жанром городских физиологий (дальний потомок которых – литература факта)[1284], то сегодня профицит информации, «данных с мест» делает доставку фактов в очередной раз в истории автоматической – не говоря о камерах видеонаблюдения (дальний потомок Всесоюзной сети киноков) и стримов с политической демонстрации[1285]. Подобно «очеркам, правдивым как рефлекс», мы имеем сегодня автоматизированный доступ к любым фактам, от энциклопедических – дат жизни Фрэнсиса Бэкона и краткого изложения его идей – до оперативных – сметы постройки секретного дворца президента и видео задержаний с последовавшей за его распространением демонстрации. Более того, в сам трансцендентальный аппарат современного пользователя электронных устройств встраивается опыт и, следовательно, ожидание легкости доступа к любым фактам.
В дефиците, напротив, оказываются адекватные инструменты навигации и когнитивные техники синтеза, которые не сводились бы ни к вытеснению нового опыта информационного изобилия, ни к априорной данности завершенной картины мира. Именно литературный позитивизм – от Золя до Шаламова – обеспечивал функцию суждения о социальных и исторических фактах, амальгамируя как научную, так и юридическую процедуру[1286]. Сегодня же мы не столько выносим суждения о фактах, сколько просто аккумулируем их, функционируя тем самым скорее как профили, нежели как граждане[1287]. Вслед за накоплением фактов в огромном количестве без возможности их «примирения в действительности» или отбраковки опровергнутых опытом, факты начинают противоречить уже не теории, но друг другу. На смену двуполярному миру, еще сохранявшему логику конкурирующей аргументации между противниками, приходят биполярные расстройства пользователей по всему миру. Таким образом, после «общественных недугов», фиксируемых литературными физиологиями, и развивавшейся параллельно в немецкой философии в XIX веке «болезни духа» (Ницше), а также «болезни языка», которой «сменяются или осложняются» предыдущие диагнозы в самом начале XX века[1288], к его концу приходит синдром дефицита внимания как симптом современного когнитивного капитализма[1289].
Это еще одна причина, по которой поворотным моментом в этой истории факта (пограничной для науки, литературы и медиа) мы называем опыт советской фактографии – при всем его отличии от современной практики фактов, позволяющем, однако, реконструировать ее генеалогию. Если в момент изобретения новых техник записи и трансляции Брик требовал как можно больше фактов и желательно никак сюжетно не организованных («не деформированных»), то сегодня все более очевидным становится, что факты переживают деформацию (сжатие) из-за дефицита их организации и контекстуализации. В кантовском определении Просвещения для того, чтобы пользоваться своим умом, была необходима только смелость, сегодня для этого нам систематически недостает еще аппаратных возможностей.
Если в годы организации колхозной газеты «Вызов» Третьяков переживал, что информация добирается до членов коммуны слишком медленно и обрекает их «на выключенность из потока мировых событий»[1290], а самым главным было «заставить его <колхозника> чувствовать себя связанным и с индийским рабочими, и с боем за промфинплан на архангельских заготовках, и с превышением владивостокского экспорта, и с демонстрациями рабочих против папских хищных булл», то сегодня мы очевидно чувствуем себя слишком связанными со всем одновременно и слишком зависимыми от этих горизонтальных и практически алеаторных взаимодействий[1291]. Наконец, примечательно, что в тех же колхозных очерках Третьякова можно найти и практический опыт столкновения с политикой аффекта, которую принято укоренять в эпохе постфакта:
С размаху введенная нами в газету манера центровых газетчиков – давать панические заголовки <…> – оказалась неподходящей. <…> Мы быстро спохватились и следующие номера стали строить, всячески оберегая предпосевной бодрый азарт колхозников – нервно-энергическую базу сева[1292].
«Нервно-энергетическая база» современных производственных условий собственно и порождает понятие постфакта, которое можно ностальгически противопоставлять литературному искусству повествования или списывать на деградацию политической культуры рациональной аргументации[1293], однако, по нашему мнению, все это лишь следствия технологической конструкции постфакта.
Postscriptum. Против постфакта
Очень часто о постфактах говорят именно как о симптоме кризиса рационалистической культуры, продукте разложения Просвещения и наследующей ей коммуникативной рациональности[1294]. Другие комментаторы делают (изначально критически артикулированный по отношению к Просвещению) акцент на сплетении знания и желания, воли и представления, воли-к-истине