Шрифт:
Закладка:
Французский посол, находившийся в самых дружественных отношениях с посещавшими его салон представителями польской аристократии и ведший с ними самые интимные беседы о будущем Польши (по его записям эти представители польской аристократии, Замойский, Велепольский и др., не верили в победу России и потому реальные свои надежды возлагали на Англию и Францию), должен был отметить, что большинство общественного мнения в России настроено враждебно к мысли отторжения Польши от единой империи. Это мнение господствует не только в среде правительственной бюрократии и националистов, но и в Думе, и во всех партиях, почему провозглашение «автономии» законодательным путем послу представлялось невозможным. В общей оценке общественных настроений Палеолог оказался не так уж далек от действительности. Надо признать, что не только «официальная Россия», но и политическая общественность демократического оттенка до революции к разрешению вопроса в сторону безоговорочного признания польской независимости не была подготовлена. Козловский напоминал, что Лемницкий, выдвинувший в записке 1916 г. тезу, что независимость Польши должна быть признана одной из целей войны, должен был выйти из партии к.-д., которая отвергла предложение Лемницкого высказаться за независимость Польши. Во время беседы на квартире Харитонова Милюков подчеркивал, что он настаивал на немедленном внесении законопроекта об автономии Польши с той именно целью, чтобы «изъять этот вопрос из сферы международных соглашений». Козловский отмечал и централистические тенденции русских социалистических партий – в особенности соц.-дем.252. Если в вихре революционной эпопеи 1917 г., когда мысль двигалась больше эмоциями, все декорации мгновенно сменились в отношении Польши, то, быть может, известную роль сыграло под влиянием жизненных фактов и польской пропаганды постепенное освоение во время войны широкими общественными кругами мысли, что Польша не «окраина», а «инородное тело» в русском государственном организме. «С Польшей Россия рассталась не с таким горьким чувством, которое вызвала в ней утрата другой окраины» – общество как бы осознало трагедию «мученической Польши» (Козловский).
Такая нравственная эмоция, конечно, была совершенно чужда концепции официального довоенного панруссизма, и поэтому аргументация штюрмеровской записки легко оказала воздействие на решение носителя верховной власти. Дальнейшая история «польского вопроса» представляет собой разительную картину противоречий, которую едва ли, однако, можно объяснить какой-то сознательной «двуличной политикой», внушенной извне.
* * *27 мая в Ставку прибыл Сазонов. Поденная запись мин. ин. д. отмечает солидарность взглядов Сазонова и Алексеева: начальник штаба уже докладывал Государю о необходимости «по военным соображениям привлечь на свою сторону всех поляков». Точку зрения Алексеева поддержал новый военный министр Шуваев, который в свою очередь «настойчиво советовал Государю быть щедрым в отношении поляков, вполне того заслуживших своим отношением к России в эту войну, и, не останавливаясь на полумерах, великодушно осуществить заветные чаяния польского народа». Затем последовал личный доклад министра ин. д. в присутствии начальника штаба, причем Сазонов и Алексеев вынесли впечатление, что «Государь, долго обдумывавший за последнее время польский вопрос, ныне склоняется в пользу разрешения его согласно предложению Сазонова». Очевидно, Царь не успел еще познакомиться с контрдокладом Штюрмера – вероятно, не был знаком и с запиской Сазонова, которая была доложена ему во время вечерней беседы с министром 27 мая.
Прошел месяц, прежде чем в Ставке собрался Совет министров. 28 июня до заседания Алексеев информировал Сазонова, что на утреннем докладе по поводу польского вопроса он услышал от Царя слова: «Я начинаю думать, что разрешение этого вопроса является действительно своевременным». В позднейшей беседе, после завтрака, с прибывшим из заграничной поездки гр. Сиг. Велепольским, Царь уполномочил последнего «объявить своим соплеменникам, что в ближайшее время появится манифест, дарующий новое положение Польше». В 6 час. веч. собрался, под личным председательством Царя, Совет министров. Это было то самое заседание, о котором Государь предварительно писал жене: «Завтра днем состоится совещание с министрами. Я намерен быть с ними очень нелюбезным и дать им почувствовать, как я ценю Штюрмера, и что он председатель их». Накануне заседания Царь принял особо председателя Совета: «Мы обо всем побеседовали». Монарх «успокоил» премьера по поводу распространившихся слухов, которые дошли в Петербург через лиц, побывавших в Могилеве, и о которых Императрица писала 23 июня: «…будто бы предполагается военная диктатура с Сергеем М. во главе, что министров тоже сменяют и т.д., и дурак Родз.(янко) налетел на него (т.е. Штюрмера)… Он ответил, что он ничего по этому делу не знает… Я его утешила, сказав, что ты мне ничего об этом не писал, что я уверена, что ты никогда не назначишь на такое место великого князя… Мы говорили о том, что возможно, что генералы находят целесообразным поставить во главе подобной комиссии (прод.) военного, чтобы объединить в одних руках все, касающееся армии… хотя, конечно, этим министры были бы поставлены в ложное положение»…
Заседание Совета 28-го было посвящено вопросам снабжения армии, устройства тыла и обеспечения продовольствия. «Было решено, – гласит запись в «дневнике» мин. ин. д., – объединить деятельность существующих комитетов (существовавших при отдельных министрах четырех «особых совещаний»), подчинив их председателю Совета министров». Это и была та «диктатура» Штюрмера, которая в Могилеве была подсказана мин. путей сообщения Треневым, о которой так много говорили в Чр. След. Комиссии и которой старались придать совсем иной смысл. «Дневник» мин. ин. д. указывает, что Царь «призывал к прекращению внутренних советских неладов». Это означало большую однородность объединенного под руководством Штюрмера правительства, и понятно, почему мнение министра земледелия, высказанное в Ставке, о невозможности одновременного пребывания его и Штюрмера в составе правительства, привело к отставке Наумова253. Такая же участь должна была постигнуть и Сазонова, расходившегося с большинством Совета «по весьма существенным вопросам», как это он сам признавал в письме, отправленном Царю после отставки.
В официальном совещании 28-го вопрос о Польше не поднимался. Это уже было знаменательно. На другой день на «всеподданнейшем докладе» Сазонов по собственной инициативе поднял вопрос, сославшись на «высокомилостивые слова» о манифесте, сказанные Царем Велепольскому. Государь подтвердил эти слова и спросил министра: «как, по его мнению, лучше всего осуществить намеченное дело…» Министр откровенно ответил, что если это дело будет поручено людям, не сочувствующим ему, то «мудрое