Шрифт:
Закладка:
— Как-то раз, кажется, к новому, 1942 году, в госпиталь неожиданно примчался взволнованный Шварц, он лично тщательно осмотрел все помещения, строго покрикивал на ефрейтора, найдя беспорядок в том или ином месте, очень любезно поговорил с нами, обещал доставить ещё медикаментов и предупредил, что на следующий день к нам пожалуют гости — лица, высокопоставленные в рейхе, и что мы должны иметь подобающий вид. Действительно, на следующий день в сопровождении нескольких гестаповских офицеров в госпиталь прибыло три солидных человека, они беседовали со мной и другими врачами, знавшими немецкий язык, расспрашивали нас о том, как мы лечим раненых, и какие условия здесь для них созданы. Находясь под пристальными взглядами гестаповцев, ни один из нас не осмелился, конечно, на что-либо жаловаться, так как понимал, чем такая жалоба может закончиться. Посетовали мы только на то, что у нас ограничены ресурсы медикаментов. Один из гостей, видимо, медик, что-то сказал своим товарищам по-французски, а затем, обернувшись ко мне, заявил: «Видите ли, коллега, сейчас, во время войны, с медикаментами дело обстоит плохо и в самой Германии, и во многих других странах. Приходится экономить, но наше общество вам поможет! Поможем также и с продовольствием». Затем он обернулся к своим товарищам и заметил: «Мы сейчас сами убедились, что заявление советского правительства о варварском отношении к военнопленным со стороны немецкого командования — ложь! Вы видите, такому госпиталю может позавидовать любой полевой лазарет!» Когда комиссия покинула госпиталь, оставшийся Шварц сказал, что мы вели себя примерно и его не подвели. Он объяснил, что это была комиссия из Международного Красного Креста, и что наш госпиталь находится под его покровительством. Пожалуй, только теперь мы поняли, почему госпиталь так старательно опекали: нужно было перед мировой общественностью, как ни мало считались с ней фашисты, показать, что и им не чуждо элементарное проявление гуманности. Уже гораздо позже мы узнали, что в адрес нашего госпиталя из Швейцарии от Международного общества Красного Креста раз в месяц приходили посылки с продуктами и медикаментами. Из всего присланного нам перепадало, наверно, не более 10 %, а всё остальное присваивали себе дельцы из комендатуры Таллина, львиная доля доставалась Шварцу. Он беззастенчиво спекулировал на городском чёрном рынке и медикаментами, и продовольствием, а мы искренне удивлялись «доброте» немцев, которые, вдруг, расщедрившись, выдавали на каждого раненого по ложечке повидла, по две сигареты или по одной шоколадной конфете в месяц. Тогда же обычно мы получали и немного самых необходимых медикаментов. Узнали мы о том, как нас обворовывают, от одного из наших выздоровевших раненых, хорошо знавшего немецкий и эстонский языки и по требованию комитета сумевшего устроиться в комендатуру города. Кроме крупных хапуг нас обворовывало и начальство рангом поменьше: и наш командир-ефрейтор, и начальник охраны, и сами охранники. Были случаи, когда под видом раненых к нам в госпиталь засылали и немецких шпионов из числа русских предателей. С каждым вновь прибывшим раненым приходилось держать ухо востро. Но комитетчики их быстро разоблачали, и такой предатель или скоро выздоравливал, или умирал от какой-то неустановленной болезни. Тогда в госпиталь налетало гестапо, делали повальные обыски, вели строгие допросы, но, принимая во внимание исключительное положение госпиталя, на допросы так называемой третьей степени, то есть с применением истязаний, гестаповцы не решались, ведь комиссии Международного Красного Креста посещали госпиталь не реже раза в квартал. Может быть, поэтому нам и удалось уцелеть… Вот так и жили! Мне кажется, что мы, врачи, поступали правильно, всё-таки спасли не одну сотню наших людей, — закончил свой рассказ Рудянский.
Борис слушал рассказ с неослабевающим вниманием и невольно удивлялся мужеству этого сухонького человека, такого спокойного и выдержанного на вид, который умудрился в течение более трёх лет ходить по самому острию ножа и не сорваться. «Недаром он в свои сорок два года почти совсем седой», — подумал Алёшкин. Но его размышления вновь прервал Рудянский:
— Борис Яковлевич, я ведь к вам пришёл и с личной просьбой. Понимаете, мы ведь сейчас все — и медперсонал, и раненые, находящиеся в госпитале, — вроде как в лагере. На вышках опять стоят часовые, на этот раз русские, советские. Ежедневно в лагере, так мы стали называть наш госпиталь, заседает специальная комиссия из работников Особого отдела, тщательно проверяющая каждого. От меня и от некоторых других товарищей, которым разрешили выходить в город по делам госпиталя, взяли подписку о том, что мы ничего не будем рассказывать о нашем госпитале, о том, что сейчас там происходит, и не будем никому ничего писать. Вы первый и единственный, кому я осмелился рассказать о госпитале и о себе. Очень прошу вас никому не сообщать то, что вы от меня услышали. И ещё я хочу вас просить об одной услуге: известите каким-нибудь способом моих родителей, что я жив, здоров и, может быть, вскоре с ними увижусь. Не надо сообщать, где я был. Сможете вы это сделать?
— Конечно! Обязательно, — с воодушевлением ответил Борис. — Вот сейчас прямо при вас и напишу письмо.
Через несколько минут Алёшкин написал письмо в Темников Алексею Михайловичу Рудянскому, в котором сообщал, что в городе Таллине он случайно встретился с его сыном Борисом и что, если он хочет что-либо сообщить сыну, то может написать об этом ему, Алёшкину, по его адресу, и Борис дал адрес своей полевой почты. Разумеется, в своём письме Борис рассказал кое-что о себе, напомнил, что он является внуком Марии Александровны Пигута и давнишним пациентом Рудянского.
Через двенадцать дней из Темникова пришёл ответ, который Алёшкин