Шрифт:
Закладка:
И Чемберлин, и Лайонс сохранили свой стойкий антикоммунизм после войны. Они стали, в таксономии Ханны Арендт, «экс-коммунистами», а не «бывшими коммунистами». То есть они связали свои профессиональные задачи с опровержением своей прошлой позиции, а не вернулись к убеждениям, которые в первую очередь привели их к радикальным политическим взглядам [Arendt 1953: 595–599]. Чемберлин работал редактором ведущих антисоветских изданий, «The New Leader» и (позже) «Human Events», а также в новом американском журнале, посвященном событиям в России, «The Russian Review» [Nash 1945: 14; Mohrenschildt 1970: 1].
После войны Лайонс и Чемберлин продолжили придерживаться своего агрессивного антикоммунизма. Оба написали статьи для серии брошюр, спонсируемой Католической информационной лигой, под лозунгом «Взгляните в лицо этим фактам, мистер Америка, и действуйте, пока вы еще свободны». Эти брошюры, наряду с другими послевоенными работами тех же авторов, занимали крайнюю позицию в быстро расширяющейся антикоммунистической сети[496]. Чемберлин настаивал на том, что российское прошлое ответственно за советское настоящее. Советские тенденции к автократическому или абсолютистскому государству, писал он, восходили не к теориям Ленина, а к возникновению средневекового российского государства [Chamberlin 1953: 21–22]. По этой причине американская политика сдерживания была недостаточно напористой. Чемберлин, таким образом, привнес партикуляристский аргумент о России в холодную войну. Вместо того чтобы использовать утверждения об отсталости России или ее азиатских аспектах для оправдания высоких затрат на модернизацию, как он когда-то делал, Чемберлин в 1950-х годах ссылался на эти утверждения для того, чтобы продемонстрировать серьезность российской угрозы. Если Чемберлин часто приписывал советскую угрозу глубоким историческим и географическим силам, он также отмечал и идеологическую опасность. Он тратил свою энергию на нападки на коммунизм как набор принципов[497]. Даже такие давние партикуляристы, как Чемберлин, делали пробные шаги в сторону универсалистских аргументов.
Лайонс тем временем отошел от внешней политики и переместился в другие уголки консервативного движения. После Второй мировой войны он обратился к написанию биографии символа консервативного движения Герберта Гувера, в конечном итоге завершив в общей сложности три официальные биографии бывшего президента. Антикоммунизм Лайонса в большей степени, чем у Чемберлина, приобрел универсалистский оттенок. Проводя четкое различие между русским народом и советским государством, он отказался от давнего утверждения о том, что государство возникло из особых черт русского народа. Вместо этого в сочинении 1953 года он заявил, что предположение, будто прошлое России объясняет ее советское настоящее, равносильно «расистской чуши». Homo Sovieticus в этом анализе представал совершенно иным видом, чем русский. Существовали уникальные русские черты – он упомянул «широкую натуру» и терпение, – но они служили только для защиты русских от ежедневных грабежей советской жизни [Lyons 1953: 314, 373]. Русское население, заключил Лайонс, может стать союзником Америки в борьбе против советского режима. Понимание Советского Союза как идеологической конструкции, а не как порождения российской истории, характера или географических особенностей, стало одним из центральных принципов мышления времен холодной войны и определило интеллектуальную жизнь, а также формулирование американской политики и реакции на нее в этот период.
Злобный антикоммунизм Лайонса и Чемберлина порой скрывал то, что сами они делали и писали в голодный год – многое из этого имело заметное сходство со взглядами тех, против кого они ополчились: Дюранти, Фишера и Хиндуса. В 1932–1933 годах все пять авторов изображали конфликт между партией и деревней как битву между решительными модернизаторами и непокорными, фаталистичными крестьянами. Сообщая – и сожалея – о гибели крестьян, все они рассматривали смерть людей как необходимую цену в борьбе за экономический прогресс. Кроме того, все пять журналистов использовали стереотипы о русских крестьянах, чтобы объяснить действия (или бездействие) крестьян. Фишер и Чемберлин недвусмысленно связали ужасную судьбу советского крестьянства с представлениями о современном индустриальном обществе. Выражение, которое эти двое повторили вслед за остальными, о том, что пятилетний план представляет собой попытку России «голодать ради величия», подчеркивает желаемые цели индустриализации, а не жестокие средства[498].
Энтузиазм по поводу советского экономического развития побудил американских наблюдателей за Россией различных политических убеждений поддержать или по крайней мере воздержаться от осуждения советских пятилетних планов. Эта «романтика экономического развития» объясняет широкую американскую поддержку СССР гораздо лучше, чем разглагольствования Лайонса о «сталинском проникновении в Америку». Многие комментаторы одобряли индустриализацию в советском стиле, осуждая коммунизм. Они выражали поддержку советским действиям по быстрой модернизации «отсталой» страны, несмотря на признание связанных с ними огромных человеческих издержек.
Американские наблюдатели сочли эти жертвы адекватными, потому что считали жизни людей, принесенных в жертву, ничего не стоящими. Распространенные стереотипы относительно национального характера объясняли тяготы и страдания русских. Консервативные и апатичные крестьяне, можно было ожидать, станут сопротивляться (но только пассивно) советским планам. По логике вещей, для осуществления важных изменений требовались значительные силы и человеческие жертвы, что крестьяне, фаталистичные и привыкшие к страданиям, умели переносить особенно хорошо. Стереотипы касательно национального характера, таким образом, сочетались с энтузиазмом в отношении экономического развития для устранения противоречий между целями и средствами модернизации. По словам антикоммунистически настроенного экономиста Кэлвина Брайса Гувера, русские крестьяне не поднялись бы из своей «азиатской» лени, если бы их не подстегнул «непосредственный стимул голода» [Hoover 1931a: 85]. Цели модернизации, как подразумевали Гувер и другие, оправдывали насильственные средства.
Большинство западных журналистов в сталинской Москве, избавленные от высокой цены, заплаченной русскими, приветствовали советскую коллективизацию, связывая ее с индустриализацией. Эти репортеры поместили трагические события 1932–1933 годов в широкий контекст, который не ограничивался простым описанием, превратившись в объяснение и, возможно, оправдание. При этом они использовали новообретенную свободу интерпретации взамен эмпирической отчетности, а также свой растущий статус общественных экспертов. Чемберлин, например, отметил гибель большого числа людей, но поместил ее в контекст советских целей: деревни, которые он посетил после войны, как он писал в то время, были «мрачными символами прогресса». Дюранти, со своей стороны, настаивал на том, что крестьяне, погибшие в битве за контроль над сельской местностью, стали «жертвами на пути к прогрессу»[499]. То, что маршировали они не по своей воле, а их подталкивали советские штыки, беспокоило этих журналистов меньше, чем предполагаемое место назначения.
Ужасный голод в СССР 1932–1933 годов также оставил свой, хотя гораздо менее катастрофический след