Шрифт:
Закладка:
Укладка – это искусство: каждая единица веса и объема должна стоить как можно больше и раздражать таможню как можно меньше. Мой идеал перебегает от клопомора к кастрюле, на миг оцепенев, с безуминкой во взоре кидается к кладке «Кэмела», перевешивается через спинку стула – отодвигать некогда, – оставив на обозрение весьма соблазнительную, хотя и совсем не божественную часть своего тела. Кастрюлища вбивается в вертикальную сумищу, в которой запросто можно утонуть, как в бочке. Дюралевое днище должно прикрыть самое сомнительное – авось таможенник поленится туда пробиваться.
Надо брать что подешевле, чтобы на Новый год в Варшаве не зависнуть, то и дело повторяет моя прекрасная мешочница.
Белорусский вокзал, черные заплаканные головы почти неотличимых друг от друга Маркса-Ленина; от них я таскаю наши клетчатые сумищи к вагону с проглядывающей в перронном полусвете надписью «Варшава».
Непроницаемый привратник в маршальской форме, долларовая подмазка, обратившая перегруз в недогруз; света почему-то нет, на тюках при блиндажном огоньке зажигалки разливаем из фляжек дармовую химградскую спиртягу. Наша спутница Зина, мать-одиночка, кажется мне уже почти родной. Вот что значит окопная дружба!
Владельцы тайных складов водки и сигарет (бешеная рентабельность – их разрешается провозить лишь каждой твари по паре) с утра принялись усиленно сеять панику, – надо всем заранее скинуться по десять баксов, – но здесь именно бедные оказались против социализма.
Когда пограничник от паспорта прицельно вскинул глаза, все во мне так и оборвалось: раскрыл, что документ левый… Оказалось – всего лишь сличал фото.
И наконец – таможенник. Я никогда не видел мундиров такой красоты – аквамарин со сталью. Это уже не маршал – генералиссимус.
– Раскрыть сумки! – гремит генералиссимус, и в потолок ударяет гейзер подштанников, шампуней, мясорубок, бритвенных лезвий, ночных сорочек, клопоморов (ах, как мы с ними фраернулись – эти дикари поляки не держат клопов!). Вот-вот из простыней посыплется град наручных часов, которыми, как квашеную капусту укропом, мы проложили все наше шмотье.
– Эт-то что?! – В Зинином рюкзаке открылась кладка желтых верблюдов «Кэмел». – В камеру! Хранения.
В мертвой Зининой руке декларация трепещет, будто под вентилятором. Вместе с рюкзаком Зина выставлена в коридор. Когда командующий скрывается в следующем купе, сорокалетняя мать распавшегося семейства падает на четвереньки и начинает метать нам сигаретные блоки; мы лихорадочно распихиваем их под матрацы.
– Отойти от двери! – команда гремит все дальше и дальше, и Зина с голубыми трясущимися губами каждый раз вспрыгивает навытяжку. Вагонный гофмаршал наблюдает из проводницкого купе с брезгливой отрешенностью аристократа. Из развинченного люка над его дверью вывалилась желто-алая лакированная груда сигаретных кирпичей, к которым он не имеет ну ровно никакого отношения.
– Какой хороший мужик! – вскипел благодарный гомон, когда таможенник удалился: никого не ссадил, ни бакса не взял…
Тогда считать мы стали раны: все кругом завалено утаенными сигаретами и бутылками, всюду на радостях чокаются.
Что-то вроде Варшавы (сердце все же пристукнуло – первая заграница, а я-то уже решил, что ее коммунисты придумали, чтоб было куда не пускать и с кем бороться), но весь муравейник повторяет: «Сходня, Сходня»… Ах, наверно, Всходня – Восточная!.. За полминуты выгрузить гору тюков, чтоб ничего не сперли, – эта штучка посильнее задачи про волка, козу и капусту. Полутемный туннель, жмемся друг к другу, как во времена Жилина и Костылина: рэкет охотится за отставшими. Вспыхнул чистотой и лакированной пестротой витрин вокзал. Тянемся полуплощадью-полуулицей, своевольная тележка-двуколка на стыках бетонных квадратов норовит сковырнуться набок, а товарищеская спайка здесь та еще – ждать не станут.
Закопченные, в боевых выщерблинах стены, иностранные вывески, где скорее ухо, чем глаз, ухватывает славянские отголоски: «увага», «адвокацка»… Магазин по-польски – «склеп»: что поляку здорово, то русскому – склеп.
Из-под сыпучих ворот открывается утоптанный снежный проулок среди полипняка синих дощатых ларьков, обвешанных густым флажьем джинсов обоего пола, ларьки напичканы какой хурдой-мурдой, в которой, будто в цветастых водорослях, запуталась черная скорлупа разнокалиберной электроники. Проулком в обнимку бредут, шатаясь, два иностранца, запуская в небеса ананасом, вернее сосулькой, и лаская слух родным русским матом.
Моя вчера богиня, а сегодня командирша расстелила прямо на утоптанном снежном крем-брюле алую клеенку и начала теснить на ней наши сокровища под сенью перевернутой голубой пагоды из пластиковых ведер, покуда я нанизывал часы на леску – с кукана их труднее стырить.
Вот она, русификация: юная польская парочка, желающая запастись пододеяльниками до самой золотой свадьбы, чешет совсем по-имперски. «Перекупщики, – одаривает улыбкой моя повелительница, – лучше сами эти деньги заработаем, все равно стоять». Остролицый небритый персонаж из «Пепла и алмаза» обращается ко мне, и в его реплике цензурны одни предлоги да суффиксы. Торговля идет неважно, как бы на Новый год здесь не зависнуть.
К хлопотливому соседушке, на карачках погруженному в нежный перезвон сверлышек, фрезочек, плашечек (рентабельность бесконечна, ибо прибыль делится на ноль – все украдено с завода), которые он рассыпает кучками вокруг раззявленных в небеса электрических мясорубок, подходят двое в непроглядно черных кожаных куртках, исполосованных вспышками молний. Их русский с блатным привкусом подлиннее моего, дистиллированного. «За что платить, за снег, что ли?.. Вам, что ли?.. А удостоверения есть?..» – пытается петушиться побледневший укротитель металла.
Моя маленькая хозяйка ласково поглаживает меня по одногорбой спине (моя должность при ней называется «верблюд»): нас не тронут, они на мясорубки позарились – триста тысченц, шутка ли! Но даже диковинные «тысченцы» (боже, тржи тысченцы, неужели я когда-то читал «Братьев Карамазовых»!..) меня не оживляют. Я свирепо горблюсь, угрюмо играю желваками – чучело тоже способно отпугивать воробьев, – но мне до ужаса не хочется вместе с моей богиней купаться в помоях.
И я ведь впервые за границей, а где же, наконец, иностранцы?!
Они посыпались с неба – фашистский десант. Свирепый лай команд сам собой – послевоенное детство – складывается в сакральные: «Хальт!», «Цурюк!», «Хенде хох!». Владелец мясорубок, обратившийся в карлика, лепечет: «Почему я?.. Мы ж тут все…»
«Торбу!!!» – оглушает весь в невиданных эмблемах (иностранец!) страшный усач – второе пришествие маршала Пилсудского; клацают затворы, ощериваются наручники. «Может, там и есть что, я ж не продавал, я для себя… – и в предсмертном заячьем отчаянии: – Я же знаю, кто вас навел!..» Из сумки зловеще, как фиксы бандита, поблескивают латунные колпачки запретной водки. «За товаром приглядите!..» – и трясина сомкнулась…
Но через час снова смилостивилась: хозяин мясорубок вернулся, облегченный на неизвестную сумму. На какую – коммерческая тайна.
А мы к темноте распродали-таки практически все: моя хозяюшка почти не торговалась, чтобы