Шрифт:
Закладка:
— Как там у вас на «Мадере»? Какие ставки?
Магда и Ядя рассказывают, что платят им со ста килограммов. Ставки разные, в зависимости от того, какая бумага — древесная, бездревесная или «Ява», то есть оберточная. Сегодня как раз была «Ява», за которую платят двадцать пять грошей за сто килограммов, а норма — две тонны.
— Я отсортировала, — ликует Магда, — первый раз успела. Но рук не чувствую.
— Привыкнешь, — заверяет Ядя, — плечи всегда болят от таскания тяжестей, а от счета ломит суставы. При тяжелой сортировке, как сегодня, ты должна бинтоваться.
— А как вы сортируете? — полюбопытствовал Щенсный.
— Вот так, — Магда показывает жестами. — Кладу на стол пачку бумаги, килограммов двадцать или тридцать, отгибаю с одного угла веером и перебираю пальцами листы, смотрю, нет ли где изъяна. Потом то же самое с другого угла.
Щенсный смотрит на ее ладони — удивительно маленькие и узкие, потом на открытое, смелое лицо, на каштановые волосы, которые еще чуть-чуть и были бы совсем рыжие.
— И зачем я рассказываю, когда вы не слушаете, только смотрите на меня как-то так…
— Как?
— Сама не знаю. Как-то неприязненно, настороженно!
— Потому что он фехтовальщик, — вмешивается Гомбинский, — бьется на штыках.
— Вовсе нет, — оправдывается Щенсный, — я посмотрел на руки, они у вас такие маленькие, вроде бы совсем не рабочие.
Он ведь не сказал ничего дурного, почему же она метнула на него сердитый взгляд? И сделала такое движение, будто хотела спрятать ладони.
— По правде сказать, я до сих пор не работала на производстве. Вязала кружева. Гипюр… Потому и устаю здесь больше других.
— Усталость лучше всего снять танцами, — говорит Гомбинский. — Пошли в субботу на танцевальный вечер. Послушай, Щенсный, а он точно состоится? Ты член комитета, должен знать.
— Я не член комитета, — отвечает Щенсный, — но буду там дежурить, на всякий случай, чтобы вышвырнуть непрошеных гостей. А вы с «Мадеры» должны прийти все — сбор пойдет на «Красную помощь».
— Это что еще за помощь?
Щенсный объясняет ей, что в тюрьмах много политических заключенных, пострадавших за рабочее дело, их около десяти тысяч, в тюрьмах теперь введен новый режим, строгости, всего лишают, надо собрать деньги.
— Ладно-ладно… Не будем говорить о грустных вещах. Я поняла — на заключенных! Приду, потому что обожаю танцы.
«Совершенно несознательная», — отмечает Щенсный и продолжает идти с ними по Стодольной улице. Они давно уже прошли угол, где он хотел попрощаться. Приятно, пусть даже молча, шагать рядом с девушкой, которая так радуется первой выполненной норме или первому танцевальному вечеру в новом городе, неважно чему, и идет веселая, легким, свободным шагом, чуть покачиваясь, подавшись вперед, будто тянется к чему-то и порывается бежать.
— Вот мы и пришли, — объявляет Ядя. — Прощайте, дорогие гости, мы есть хотим.
Оказывается, они все три живут вместе в двухэтажном деревянном домике цвета ржавчины, в комнате, которую им сдает Ядина мама.
У входа две ступеньки — наполовину стертые, вогнутые. На них стоят Ядя и Магда, а Феля ушла гулять с Баюрским, с которым она, похоже, встречается уже давно.
Магда опять обращает внимание на Щенсного. До этого она все время разговаривала с Гомбинским.
— А та девушка из Радома тоже говорит только о политике?
— Нет, почему же. Но во всяком случае, не только о танцах.
— И теперь она живет во Влоцлавеке?
— Я не знаю, где она живет. Мы встретились с ней однажды в Варшаве, когда мне негде было жить. Ей тоже пришлось просидеть до утра на садовой скамейке.
— Ах, вот оно что… — Она удивлена, будто только теперь все поняла. — И вы проболтали всю ночь на набережной Вислы?
— Да. А откуда вы знаете, что на набережной?
— Вы же сами только что сказали.
— Я не говорил.
— Ну как же так! Ядя, ты слышала?
Ядя поддерживает подругу, Гомбинский — Щенсного, и так они спорят «сказал — не сказал» до тех пор, пока наверху с треском не открывается окошко.
— Долго я еще буду вас ждать с обедом?
Девушки вбегают в сени, которые прорезают весь домик насквозь, с улицы во двор.
Ядя, громко топая, идет по ступенькам, Магда, взявшись за перила, поднимает над головой маленькую руку кружевницы, машет ею в воздухе, как все девушки, но все же иначе, она непохожа на всех. Щенсному кажется, что именно с ним она прощается так мило и изящно.
— Ну и девушка, — причмокивает Болек. — Лань! Надо мне ее подцепить.
— Попробуй, — говорит Щенсный.
«Дура будет, — думает он, — если на такого клюнет».
И все еще медлит уходить, хотя сени пусты. В светлом проеме дверей уже нет никого; в глубине двора что-то воздушное трепещет на ветру — гипюр или другое какое-то кружево…
Глава шестнадцатая
Вечер отдыха сразу пошел, как надо. Туш, краткая речь Кубяка, танцы, в перерывах между танцами — исполнение песен и чтение стихов со сцены, аттракционы, конкурсы с призами — все по порядку, складно, номер за номером, строго по программе. А поскольку вечер широко рекламировался заранее, то народ шел со всех фабрик и из всех районов, даже с Фальбанки и Нижнего Шпеталя, платили не торгуясь сколько положено: один злотый с женщины, два — с мужчины.
В девять часов, когда играли пьеску «Бомбардировка Европы», кассирша прислала спросить у Кубяка, как быть. Все билеты, четыреста штук, проданы, а народ все идет и идет.
В десять оба буфета послали за пополнением. Легкий — к Яноверу за лимонадом и сластями, а алкогольный — к Скульскому за водкой и закусками.
Настроение у всех приподнятое, касса полная, тысяча с лишним злотых чистого дохода — как пить дать, словом, вечер удался на славу; но Сташек, несмотря на это, мрачнел и волновался.
— Что-то тут не того… Шпиков больно много.
— Ничего, — отвечал Щенсный. — Пусть только сунутся.
Они стояли у входа возле афиши, сообщающей об организуемом классовом профсоюзом вечере отдыха, который состоится в субботу, в восемь часов в клубе «Маккавеев»; сбор «на культурно-просветительные цели». Правда, каждый второй, читая последние слова, произносил про себя «на Красную помощь», и охранка наверняка знала об этом, но тем не менее полиция дала разрешение, все происходило легально. И если Сташека томило беспокойство, то в этом, пожалуй, просто сказывалась укоренившаяся привычка отовсюду ожидать опасности.
Крулевецкая улица дышала покоем тихой ночи, спускающейся мирно, по-местечковому, между шабесом и воскресеньем. Опрятная улица отставных чиновников и крупных торговцев обоих вероисповеданий. Десять часов — позднее время для Крулевецкой, время сна, в крайнем случае игры в бридж, какой-нибудь легкой, духовной пищи.
Сегодня полосы света и тени из танцевального зала прыгали по темным фасадам, на