Шрифт:
Закладка:
Из главного входа выскочили дежурные, шпики дали деру. Гомбинский потащился за ними, но догнать не сумел. Он поднял кверху кулак, кляня то их, то Сташека, и двинулся вперед.
Сташек взглянул на Щенсного, Щенсный на Сташека. Оба думали об одном: провокатор, проболтался спьяну.
Сзади, из зала «Маккавеев», послышался голос Кубяка:
— Оркестр, вальс! — все в полном порядке, вечер продолжается!
Город давно уже спал. Было начало второго, только что часы с пожарной каланчи на Жабьей улице коротко и звонко напомнили о себе один раз. Крулевецкая улица была пустынна, шатающаяся тень Гомбинского скрылась за углом Стодольной.
Сташек сунул в карман пистолет и полез на забор. Щенсный поднес к глазам железку, которую он держал в руках. Это был полуметровой длины гвоздодер. Он прикинул вес — килограммов пять будет — и полез за Сташеком. Спрыгивая, увидел в палисаднике, возле застекленной двери, Магду, глядевшую в его сторону.
— Ты знаешь Боженцкую? — спросил он, догнав Сташека. — Какая она?
— Боженцкая? Обыкновенная… Возвращайся на вечер. Мне надо… объясниться с Болеком.
— Обязательно сейчас?
— Завтра он протрезвеет, вспомнит, что проболтался. И начнет сыпать. Завтра будет поздно. Надо сегодня…
— Ну, раз надо, то пошли вместе. Вдвоем все же легче.
— Нет, ты возвращайся. Тебя это не касается. Я сам с ним справлюсь. Это мое дело…
Сташек говорил с трудом, не разжимая челюсти, будто жестоко мучаясь зубной болью.
— Моя вина. Я его привел… Да еще насчет Юлиана проговорился. Вчера, знаешь, за картами. Черт возьми, вдруг он запомнил?!
Он остановился пронзенный болью, отчаянно тряся головой, готовый биться об стенку с отчаяния.
— Двадцать лет берегли Юлиана, двадцать лет! В Сибирь шли, на Павяк, во Вронки — лишь бы он делал свое дело. И вот теперь из-за меня…
— Но ведь еще ничего не случилось. Сейчас избавимся от Болека, и точка. В таких вопросах нечего мудрить, иногда лучше всего действовать именно так, очертя голову. Стукну его сейчас этой головоломкой — никто и не узнает.
— Головоломка в самый раз, — согласился Сташек, осмотрев гвоздодер (спокойствие Щенсного действовало на него благотворно). — В самый раз, но только я это должен сделать сам, один, на свой страх и риск! Опять-таки, если поймают — конец. Придется принять смерть, как Хибнер[27].
— Что ж, если из-за него, ты говоришь, может быть крупный провал… то придется рискнуть. Пошли. Не о чем говорить.
Какое-то время они быстро шагали вперед. Сташек молчал, очевидно обдумывая план действий, потому что, едва замаячил впереди неясный, окутанный мраком силуэт Гомбинского, он зашептал лихорадочно, решительно:
— Он пойдет по Луговой, иного пути нету, там я его прихлопну. А ты беги к глиняному карьеру, к бондарному сараю, рядом с его домом. Вдруг у меня не получится, кто знает, тогда он пойдет здесь, в аккурат выйдет прямо на тебя.
— Ладно, проверь только, заряжен ли пистолет.
Сташек начал ковыряться, выругался вполголоса:
— Как эта штука открывается?
— Надо, наверное, снять с предохранителя, — заметил Щенсный. — Дай сюда.
Он в темноте коснулся пальцев Сташека, дрожавших, холодных, как сталь пистолета, потом нащупал ладонью широкую, удобную рукоятку, срезанный курок с мелкой насечкой, предохранитель под большим пальцем… Узнал: австрийский стейер. У Павловского был такой же. Однажды в Румлёвке тот дал ему пострелять по мишени с двадцати метров… Надежное оружие.
— Все в порядке. Семь патронов в обойме, восьмой в стволе… Ты когда-нибудь стрелял из пистолета? Нет? Тогда меняемся. Бери железку и дуй к карьеру… Только мигом, черт возьми, смотри, он уже сворачивает!
Спорить было некогда — Гомбинский вкатывался на Луговую, — Сташек бросил только:
— Потом возвращайся на вечер как ни в чем не бывало… — и помчался вниз, к Висле, чтобы оттуда огородами выйти к сараю, за которым он сможет порешить Гомбинского, если здесь не получится.
Щенсный поспешил за Гомбинским, обогнал его, идя по противоположной стороне улицы, и зашагал вперед, к шлагбауму на железнодорожной ветке около «Целлюлозы». Кругом не было ни души, ни звука, кроме шуршания в дробильне, где огромный камень перетирал дерево в серую массу для газетной бумаги. И казалось, что стройное здание дрожит, подтачиваемое мышами.
Фабричный забор скрывал надежно. В его тени можно было двигаться навстречу Гомбинскому, но тот словно сквозь землю провалился. Чистая, сверкающая лента улицы убегала во мрак.
Рукоятка пистолета стала мокрой от пота. Щенсный вытер ладонь о подкладку кармана, сделал еще несколько шагов и вдруг увидел под фонарным столбом склоненную голову. Обхватив фонарь руками, Гомбинский тупо смотрел себе под ноги, на все, что осталось от гулянки.
Щенсный содрогнулся. Гадость… Одно дело — бороться, имея перед собой грозного противника. А тут приходится в Болека стрелять в тот момент, когда его рвет: стрелять за нелепое подличанье, за измену. Как заразу… В ухо стреляли полковых лошадей, заболевших сапом.
— Горе, жалкая кличка… Кличка, мать твою!.. Отдай пистоль, а т-то…
— Получай, провокатор!
Выстрел грохнул, как орудийный залп. В клочья разорвал тишину, и осколки этого грохота долго замирали вдали.
Он швырнул пистолет Гомбинскому под ноги, прямо в лужу, и Гомбинский, отпустив фонарь, мягко скользнул на тротуар, словно желая его поднять.
Щенсный, не теряя головы, побежал на цыпочках, по газону между забором и краем мостовой, к углу Луговой и Дольной, потом через площадку, где высились груды кирпича. Петляя по территории строительства, под густым покровом темноты, которая здесь, среди кирпича, была совсем черной, он выскочил на Стодольную, отряхнул ботинки и быстро зашагал к клубу «Маккавеев», чтобы поскорее смешаться с толпой посетителей. Пусть видят, что он был на вечере до конца, в случае чего у него будут свидетели.
На полпути его хлестнул сзади далекий, пронзительный свист. И тут же раздался встречный, со стороны «Маккавеев». Двое полицейских, свистя, бежали на выстрел, один с рынка, второй с Крулевецкой.
Щенсный прильнул к стене, дома здесь стояли плотным рядом, нигде ни проема, ни выступа, все ворота закрыты… Полицейские, задний и передний, вот-вот сойдутся, схватят его в пустом коридоре улицы. «Несчастливый для тебя час — последний час ночи, когда еще не поют петухи…» Его охватила дрожь и злость на себя: зачем было бросать пистолет?! Так бы он защищался и по крайней мере погиб в бою — это все же лучше, чем быть расстрелянным или повешенным. Ведь за такие дела иных приговоров не бывает.