Шрифт:
Закладка:
А где-то в альтернативном реале мой озабоченный брат сидит за фамильным круглым столом в нашей большой комнате, ставшей невысокой и маленькой. Решает задачку со многими неизвестными. Сорок дней на носу. Как ему меня помянуть на восемнадцать штук, да так, чтобы перед людьми не было стыдно? Кого я сейчас больше люблю: тех, кто со мной здесь, или оставшихся там?
Так, перескакивая с мысли на мысль, как со шпалы на шпалу, я брёл по железной дороге. Куда и зачем, совсем из головы вон. Мог запросто проскочить мимо магазина, если б не сын бабушки Кати. Чуть было не столкнулись: я вправо, он вправо, я влево и он влево. Подымаю глаза: Лёха Лыч! Небрит, рот до ушей, фикса пожаром на солнце горит. Исхудал, поятное дело, на студенческой сухомятке, но одет, как обычно, с иголочки. Нейлоновая рубашка немыслимой белизны, брючата из армейской диагонали, расклешённые от бедра, лакированные «колёса», заострённые на носках, в районе большого пальца.
Жарко ему в синтетике, морду хоть отжимай, но рад:
— Здорово, Сашок, не узнал?
Ага, обознаешься тут!
Лёха старше меня на пять с половиной лет. Как ни расти — не угонишься. В округе его сызмальства уважали. Сверстники малость побаивались, родители ставили в пример, а старики дивились, что у такой боевой бабы как Пимовна, вдруг появился на свет спокойный и рассудительный сын. Могу подтвердить. С виду вахлак вахлаком, не хвастун, но когда надо — смелый до безрассудства.
Лыч, кстати, не кличка, а просто фамилия. И баба Катя — Лыч, но так уж на улице повелось, что все её величают Пимовной, а сына конкретно Лёхой Лычом. Это не потому, что внук атамана, заслуги семьи дело десятое, такое вот, сложносочинённое прозвище самомузаслужить надо.
Был он чуть младше, чем я сейчас, когда обезумевшая лошадка вдруг понесла, не разбирая дороги, пьяненького дедка вместе с его бричкой. Я в комнате был. Письмо на Камчатку писал печатными буквами: «Здравствуйте мама, папа и братик Серёжа! Я жив-здоров, хорошо кушаю и гуляю…»
Тут, слышу, грохот и шум. Выскакиваю за калитку, а напротив двора, в кювете, телега застряла. Правым углом упирается в ствол нашего ореха, нет хода ни туда, ни сюда. Лошадка ещё порывается встать на дыбы, но никак. Лёшка сосед держит её за постромку на морде, у самого мундштука. Белый-белый! Куда и загар подевался.
Взрослые набежали, еле разжали кулак.
Были, наверно, ещё какие-то поводы с Лёшкиной стороны, что заставляли уличных пацанов трижды подумать прежде чем до него заедаться. С четырёх моих лет соседствуем, по одной улице ходим, ни разу не слышал, чтобы Лыч с кем-то повздорил или подрался. И это при том, что язычок у него довольно-таки поганый. Взял, да и распустил по округе слух, что мы с Родионовой Танькой в «письки-затыкалки» играли. Спрятались, мол, за колодцем возле его двора и предавались разврату, а он это дело видел в окно.
Лет шесть мне тогда было, а до сих пор помню, как боялся на улицу выходить. Танька пацан в доску свой, она промолчит. А если кто-то другой? Ну, как её отец схватит за ухо и поведёт на разборки к деду? Попробуй им докажи, что письки мы даже не доставали, а делали из песка куличи?
Подставил, короче, меня Лёха. Обиделся я тогда. Не конкретно, а так, любя. Как, примерно, на деда, когда за какую-то «шкоду» он отстегает меня хворостиной. Потому что добра от соседа я видел не меряно, а тот непонятный случай это, пожалуй, и весь негатив что я мог бы ему припомнить. Идёшь, бывало, по огороду. Увидит меня, окликает с той стороны:
— Здорово! А ну, подойди. Я тут тебе кое-что смастерил…
Слетает туда-сюда и подарит какую-нибудь игрушку из дерева: саблю, коня, свистульку, рогатку или кораблик.
Конь из его рук не просто длинная хворостина. Толстый конец у неё загнут буквой «г» и зафиксирован обрезком шпагата. Для тех, кто понимает, это считается лошадиною мордой. Оседлаешь этого скакуна, выхватишь сабельку из побега вербы и рысью на бурьяны!
Кораблик от Лёхи — натуральный трехтрубный лайнер. Одна беда, на воде плохо держится, всё норовит перевернуться. Казалось бы, всё из дерева: снизу дощечка с заострённым форштевнем, выше квадратная чурка с нарисованными иллюминаторами (это палубная жилая надстройка). А на ней уже три пустые катушки от ниток, на шурупы прикрученные, и мачта — новенький гвоздик двухсотка с красным картонным флажком. Как ни мудрил я с тем пароходом, а ни фига. В ванной ещё держится на ровном киле, если на главную палубу камень-противовес положить, а по реке не ходок. Течение в Куксе непредсказуемое, мотает его на верёвке туда-сюда. Короче, пока я экспериментировал, она и оборвалась. Жалко было до слёз. Когда ещё баба Катя использует для пошива три полных катушки ниток?
В общем, помимо того случая, я ничего плохого о Лёхе сказать не могу. И кто его падлу за язык дёргал? Наверное, хотел пошутить, да шутка та мне долго ещё аукалась.
Четыре года прошло, вернулся я из Камчатки домой. Чешем мы с Витькой Григорьевым в мою новую школу — первый раз в третий класс. Ну и, на правах старожила, он меня вводит в курс дела: с кем можно дружить, от кого держаться подальше, чтобы не «схлопотать в дыню». Таких в коллективе оказалось очень уж много, чуть ли ни каждый второй.
Чём больше Витёк говорил, тем явственней проступал главный посыл: чтобы выжить в кровожадной орде, мне надо держаться его, и слушаться, как старшего брата.
В общем, илу, настроение и так ниже плинтуса, а Григорьев до кучи впаривает про Соньку. Отдельным инструктажём.
— Ты, Санёк, на неё вообще не зырь, и всё будет ханты-манси. А начнёт задаваться, молчи. Против неё только слово скажи, разом затопчут. Куда? — довольно невежливо инструктор поймал меня за рукав, застопорил. — Те чё, повылазило, это же чёртовы ворота!
Меня развернуло. Витька, как раз, кивком своей лысой башки,
указывал на анкерную опору с укосиной и узенькую тропу промеж ними.
— Ты, Саня, под ними никогда